Сергей Галактионов – Перерождённая в злодейку: Хроники баронессы (страница 1)
Сергей Галактионов
Перерождённая в злодейку: Хроники баронессы
«Самые страшные злодейки в романах часто оказываются теми, кто просто отказался покорно умирать по авторскому замыслу»
«Судьба — это не книга, написанная чужой рукой. Это чистый лист, который достаётся тому, кто не боится испачкать пальцы в чернилах».
......Не рассказанная запись на той шкатулке........
Глава 1
Страница триста сорок восьмая
Лиза Воронова дочитала книгу в три часа ночи.
Это было дурной привычкой — из тех, что не лечатся, а лишь обрастают ритуалами: чай, непременно остывший, в чашке с отколотым краем; Муська, свернувшаяся на ногах тёплым рыжим клубком; фонарик телефона, подсвечивающий страницы так, что буквы плыли в желтоватом свете, точно водоросли в пруду. Одеяло натянуто до подбородка. Подушка подмята под бок. Мир за окном — мартовская Москва, Бирюлёво, панельная девятиэтажка, двор с покосившимися качелями — этот мир не существовал. Существовала только книга.
«Звезда и Терновый Венец».
Восемьсот двенадцать страниц. Автор — некая Е. Ларне, о которой интернет не знал ровным счётом ничего: ни фотографии, ни биографии, ни даже уверенности в том, что это настоящее имя. Книгу Лиза нашла случайно, на развале у метро «Пражская», между потрёпанным справочником садовода и стопкой журналов «Бурда» за девяносто третий год. Обложка — дешёвая, глянцевая, с нарисованной девицей в корсете и замком на заднем плане — не обещала ничего, кроме необременительного вечера. Лиза купила книгу за тридцать рублей и забыла о ней на неделю.
Потом, в один из тех вечеров, когда хотелось не думать — а думать было о чём: мать позвонила из Краснодара и рассказала о новом ремонте, который делает с Андреем Петровичем, и голос у неё был такой счастливый, такой далёкий, — в один из таких вечеров Лиза вытащила книгу из пакета, открыла на первой странице и пропала.
Е. Ларне писала так, как дышат — легко, неостановимо, с той обманчивой простотой, за которой стоит либо великий талант, либо великое безумие. Мир вставал со страниц осязаемо: каменные замки, пахнущие сыростью и мышами; дороги, утопающие в грязи после дождя; ярмарки с криками торговцев и запахом жареных каштанов; дворцовые залы, где за каждой улыбкой прячется нож. И люди — боже мой, какие люди. Лиза читала много, очень много, читала с восьми лет, когда отец, ещё не пивший, привёл её в районную библиотеку и сказал: «Выбирай любую». Она прочла тысячи книг. Но таких людей — живых, тёплых, пахнущих потом и страхом и надеждой — она не встречала давно.
Пять сестёр. Дочери нищего барона. Каждая — со своей болью, своим светом, своей тьмой.
И среди них — Элоиза. Четвёртая.
Элоиза, которую автор не любила. Это чувствовалось в каждой строчке: в том, как описывалась её внешность (всегда через чужие глаза, всегда с отвращением), в том, как строились её диалоги (ни одной умной реплики, ни одного проблеска), в том, как мир вокруг неё сжимался до размеров кухни, откуда она крала еду, и чулана, где она плакала. Элоиза была функцией. Механизмом сюжета. Шестерёнкой, которая в нужный момент провернётся — и обрушит всё.
На странице двести семнадцатой Элоиза, снедаемая завистью к младшей сестре Селесте — к её красоте, к её дару, к тому, что её любят, — пишет донос инквизитору. На странице двести восемьдесят шестой инквизитор приходит за Селестой. На странице триста двенадцатой кардинал, воспользовавшись хаосом, достаёт из сейфа старое письмо с печатью барона — доказательство участия в давнем заговоре. На странице триста двадцатой семью арестовывают.
А дальше — казни. Одна за другой, с невыносимой, подробной, жестокой точностью.
Отца — на площади перед собором. Топором. Он не просил пощады. Он просил только, чтобы дочерям сохранили жизнь.
Мать — в тюрьме. Она выпила яд сама, до того как за ней пришёл палач. В последний момент она попросила тюремщика передать мужу, что любит его. Тюремщик не передал. Муж был уже мёртв.
Аделаиду — на виселице. Она плюнула палачу в лицо.
Беатрису — в монастыре, куда её заточили. Она повесилась на простыне. Под простынёй нашли её рисунки — сотни рисунков, которые никто никогда не видел.
Клеманс — в переулке, тихо, ножом под ребро. Наёмник. Она даже не успела понять, что произошло. В руке у неё был зажат дневник — тот самый, в котором она записывала наблюдения за всеми обитателями замка. Наёмник выбросил его в канаву.
Селесту — на костре. Как ведьму. Толпа улюлюкала. Автор описала запах горящей плоти — одним предложением, коротким и точным, как удар ножа. Лиза прочла это предложение и зажала рот рукой.
А Элоизу — последней. На эшафоте. Палач поднял топор. Элоиза стояла на помосте и смотрела в толпу мутными, ничего не понимающими глазами. Она, похоже, до последней секунды не осознавала, что это — конец. Что её, написавшую тот донос, тоже не пощадили.
Страница триста сорок восьмая.
Топор опустился.
А дальше — ещё четыреста шестьдесят четыре страницы. Потому что это была не история семьи де Грасс. Это была история Селесты — её посмертная слава, её влияние, то, как три мужчины, любившие её, перекроили мир после её смерти. Кронпринц Лоран, сжигаемый виной, сверг отца и кардинала, но стал тираном страшнее обоих. Герцог Рейнар увёл свои северные земли из-под короны и замкнулся в ледяном одиночестве. Маг Астерион покинул Башню Знаний и ушёл в пустоши, где, по слухам, пытался воскресить мёртвых.
Финал был открытым. Мир лежал в руинах. Никто не победил. Никто не был счастлив.
Лиза закрыла книгу.
Муська подняла голову, посмотрела на хозяйку жёлтыми глазами и зевнула.
Лиза сидела в темноте долго — может быть, минуту, может быть, десять. Чай в чашке давно остыл. За окном гудел запоздалый трамвай.
— Дура, — сказала она наконец, и голос прозвучал хрипло в тишине пустой квартиры. — Какая же ты дура, Элоиза.
Она провела пальцем по обложке. Девица в корсете смотрела на неё нарисованными глазами.
— Всё ведь можно было спасти. Отца — если бы кто-нибудь нашёл то проклятое письмо раньше. Мать — если бы кто-нибудь додумался написать Луизе де Шатонёф, когда ещё было время. Аделаиду — если бы она перестала гордиться и приняла помощь. Беатрису — если бы хоть одна душа сказала ей, что её рисунки прекрасны. Клеманс — если бы кто-нибудь прочитал её дневник. Селесту…
Она замолчала.
— Селесту — если бы ты, — Лиза ткнула пальцем в обложку, — если бы ты, Элоиза, тупая завистливая корова, не побежала к инквизитору.
Муська мяукнула. То ли согласилась, то ли попросила есть.
— Ну ладно, — Лиза потёрла глаза. Они горели от усталости и слёз, которых она не заметила. — Ладно. Спать пора. Завтра в восемь на работу.
Она положила книгу на тумбочку — аккуратно, корешком к стене, как всегда. Поставила телефон на зарядку. Натянула одеяло до подбородка. Муська переползла ей на живот и замурлыкала.
Лиза закрыла глаза.
И подумала — последняя мысль перед сном, зыбкая и несерьёзная, из тех, что утром забываются: «Если бы я попала в эту книгу — если бы я была Элоизой — я бы всё изменила. Я знаю каждый их секрет. Каждое предательство. Каждый поворот. Я бы спасла их. Всех».
Она уснула.
---
И провалилась.
Не в сон — потому что сны не пахнут. Сны не тяжелят тело. Сны не ломят в висках, не скручивают живот, не обжигают горло кислотой. А это — это всё делало. Лиза падала, и падение было не вниз — оно было внутрь, словно её затягивало в воронку, как воду в слив, и мир вокруг — Москва, панельная девятиэтажка, рыжая кошка на животе — утекал сквозь пальцы, как песок, как дым, как последний вздох.
Запахи ударили первыми. Сырость. Камень. Дым — не сигаретный, а древесный, тяжёлый, от сырых дров. Солома — прелая, кислая. И что-то ещё — животное, тошнотворно-сладкое, — запах немытого тела. Чужого тела.
Потом — звуки. Скрип. Шорох. Далеко, очень далеко — крик петуха, тонкий и пронзительный, как будто птицу резали. Ближе — капель. Где-то протекала крыша, и вода падала на камень: тук, тук, тук. Мерно. Безжалостно.
Лиза хотела открыть глаза, но веки были чугунными. Она хотела пошевелить рукой — рука не слушалась. Тело — это тело, чужое, тяжёлое, болезненное — лежало пластом, придавленное чем-то, что было не одеялом и не сном, а скорее усталостью. Чудовищной, многолетней усталостью — усталостью человека, который устал быть собой.
Наконец веки поддались.
Потолок.
Низкий. Каменный. В пятнах копоти и плесени. Паутина в углах — густая, многослойная, паук жил здесь давно и чувствовал себя хозяином.
Не её потолок.
Лиза вдохнула — и поперхнулась. Воздух был густой, как каша. Она закашлялась, и кашель был чужим: грудным, лающим, кашлем простуженного тела, которое давно и привычно болело.
Она подняла руку.
Медленно. Как во сне — но это не было сном, она уже знала это, знала с тошнотворной ясностью, потому что сны не бывают такими подробными, такими жестокими в деталях.
Рука.
Тонкая. Бледная — не аристократической белизной, а болезненной, подвальной, кожа, которая не видела солнца. Ногти обгрызены до мяса. Костяшки в цыпках — красных, потрескавшихся, местами кровоточащих. На безымянном пальце — кольцо. Тусклое серебро, гравировка, стёртая временем, но различимая: три лилии и меч.
Сердце — чужое сердце — подпрыгнуло и ударилось о рёбра.