18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сергей Галактионов – Чистый щит (страница 7)

18

Ночью, в маленькой комнате под крышей, на узкой кровати, которая не качалась и в этом было её главное достоинство, он лежал и слушал город за окном, — далёкий лай собаки, скрип флюгера на крыше, чьи-то шаги по мостовой, — и думал о том, что утром он поедет дальше, на север, к Томасу, и что дорога будет длинной, и что на ней будут ещё встречи, и бои, и вино, и девушки с ореховыми глазами у колодца, и пьяные рыцари из Бакстона, и молчаливые кузнецы, и хозяйки таверн, которые пахнут лавандой и говорят «мы», — и всё это вместе называется жизнь, и всё это вместе стоит того, чтобы встать утром и снова сесть в седло.

Но перед тем как заснуть, он вспомнил другое: хозяин «Солёного якоря» в Грейхейвене говорил о разбойниках, которых кто-то собирает; в лесу на него напали трое, и один из них был солдат; а сегодня, на рыночной площади Эшфорда, он заметил двоих, — двоих мужчин в неприметной одежде, которые не покупали ничего и не продавали ничего, а просто стояли и смотрели, — и смотрели не на товар, и не на женщин, а на дорогу, по которой он въехал в город, — и один из них, когда он проехал мимо, повернулся к другому и что-то сказал, негромко, прикрыв рот ладонью, и он видел это, и запомнил, и убрал в память, как убирают монету в кошелёк, — не зная пока, для чего она пригодится, но зная наверняка, что пригодится.

С этой мыслью он заснул, и спал крепко, и снов не видел, и утром встал с рассветом, и съел обещанную кашу, и каша была хороша, как и всё в доме Мэри Эдвардс, — и оседлал лошадь, и выехал из Эшфорда на северную дорогу, и день был ясный, и впереди лежала долина, и дорога змеилась по ней, как ленивая серебряная река, и мир снова был огромен, и прекрасен, и полон.

Глава четвертая

ПЕРЕПРАВА

Долина Мидлмарш открылась перед ним, как ладонь, — широкая, ровная, зелёная, рассечённая рекой, которая блестела вдали тонкой серебряной полосой, и по обе стороны от неё лежали поля, разделённые живыми изгородями из боярышника, и каждое поле было своего оттенка — где-то ещё зеленело, где-то уже желтело, а где-то было бурым от свежей вспашки, — и всё это вместе, от горизонта до горизонта, было похоже на лоскутное одеяло, сшитое великаншей из кусков разноцветной ткани, не слишком аккуратно, но с той небрежной щедростью, которая бывает красивее любой аккуратности.

Он ехал не торопясь, давая лошади идти её собственным шагом, и наслаждался тем особенным ощущением, которое бывает только на открытой дороге, когда лес позади, а впереди — пространство, и ветер дует в лицо, и можно видеть далеко, на мили вокруг, и в этой открытости есть свобода, которую невозможно почувствовать в лесу или в городе, потому что свобода — это не отсутствие стен, а присутствие горизонта, и горизонт здесь был такой далёкий и такой ровный, что казалось, будто земля и небо заключили между собой договор о ненападении и между ними можно ехать вечно, никуда не приезжая и ниоткуда не уезжая.

День был тёплый, необычно тёплый для этого времени года, и солнце стояло высоко, и от земли поднимался запах, который он помнил с детства, хотя детство было так давно, что казалось чужой историей, — запах нагретой земли, сухой травы и чего-то медового, пыльцового, того запаха, которым пахнет мир, когда он доволен собой. Жаворонок повис в небе — крохотная точка, высоко, почти невидимая, — и пел так, будто от его пения зависело вращение земли, и, может быть, так оно и было, потому что мир, в котором перестали бы петь жаворонки, наверное, действительно остановился бы, не найдя причины вращаться дальше.

Переправу он увидел задолго до того, как подъехал к ней, — по скоплению людей и повозок на берегу, которое с расстояния выглядело как муравейник, разворошённый палкой: всё двигалось, суетилось, перемещалось без видимого смысла, но при приближении обретало порядок и логику, как обретает порядок и логику любой хаос, если подойти достаточно близко.

Река Мидлмарш в этом месте была неширока — шагов сорок от берега до берега, — но после недавних дождей вздулась и потемнела, и вода неслась быстро, мутная, коричневая, с завитками пены на гребнях, и нести с собой она несла всё, что смыла с берегов выше по течению: ветки, клочья сена, чью-то корзину, которая крутилась в водовороте с бессмысленным упорством утопленника, не желающего признать очевидное. Брод, обычно мелкий и безопасный, сейчас был глубок — по грудь лошади, а может, и глубже, — и течение било так, что переправляться в одиночку было рискованно, а с гружёной повозкой — немыслимо.

На этом берегу, восточном, скопился десяток путников: три повозки, запряжённые мулами, несколько верховых, группа паломников — человек пять-шесть, в серых плащах, с посохами и ракушками на шляпах, — и все они стояли, и сидели, и лежали на траве, и ждали, и на лицах их было написано то терпеливое, тоскливое выражение, которое появляется у людей, ожидающих у переправы, — выражение, говорящее: мы знаем, что ждать бессмысленно, но уйти не можем, и поэтому ждём, и будем ждать, пока вода не спадёт, или пока не случится чудо, или пока кто-нибудь не придумает что-нибудь, — но придумывать никто не хотел, потому что придумывать — значит брать на себя ответственность, а ответственность — это тяжесть, которую на переправе и без того хватает.

Он спешился и подвёл лошадь к воде, и лошадь опустила голову и пила, долго и жадно, раздувая ноздри, и он стоял рядом и смотрел на реку, оценивая её так, как оценивал любое препятствие, — спокойно, внимательно, без спешки, — и видел: течение сильное, но не смертельное; дно, судя по цвету воды и по тому, как она закручивалась у берега, — каменистое, надёжное, не песчаное; глубина — да, серьёзная, но лошадь пройдёт, если знать, где идти, и не бояться воды.

— Не советую, сэр.

Голос раздался справа, и он обернулся, и увидел человека, которого не заметил при подъезде, — а не заметить его было трудно, потому что человек этот был из тех, кого природа создала с очевидным намерением сделать заметным: толстый, круглый, в дорогом, но мятом плаще подбитом мехом, с лицом, красным и потным, как свежевыпеченный пирог, и с маленькими, быстрыми, умными глазками, которые бегали по собеседнику, как мыши по амбару, — всюду, быстро, с цепкой хозяйственной деловитостью.

— Три дня стоим, — продолжал толстяк, подходя ближе и вытирая лоб платком, который когда-то был белым, а теперь стал цвета усталости. — Три дня, сэр. Вода не спадает. Двое вчера пытались — верховые, молодые, храбрые, — их снесло ниже по течению, одного выловили, второй выбрался сам, и оба теперь сушатся у костра и пьют отвар, и лошадь одного захромала, а у второго вещи уплыли, и если вы спросите меня, то я скажу, что река — это не враг, которого можно победить мечом, а враг, которого можно победить только терпением, а терпение, как известно, — добродетель, которая стоит дешевле всех прочих, потому что не требует ни коня, ни доспехов, а только времени, а времени у нас, хвала Господу, больше, чем денег, хотя и денег тоже не слишком много, если честно.

Он слушал эту речь, и в нём росло ощущение, знакомое каждому, кто когда-либо встречал по-настоящему разговорчивого человека: ощущение, что тебя несёт течением, — не речным, а словесным, — и что сопротивляться бесполезно, и что единственное, что можно сделать, — это расслабиться и позволить потоку нести тебя, в надежде, что рано или поздно он вынесет тебя к берегу, к точке, к паузе, к тому благословенному мгновению, когда собеседник переведёт дух.

— Гилберт, — сказал толстяк, переводя дух, и протянул руку — мягкую, пухлую, но с неожиданно крепким пожатием. — Гилберт Фицджон, купец. Шерсть, кожи, немного пряностей, — он махнул рукой в сторону трёх повозок, стоявших поодаль, гружённых тюками и бочками и накрытых промасленной тканью. — Три повозки, двенадцать мулов, и три охранника, которые обходятся мне в целое состояние и при этом не способны перевести обоз через ручей.

Он посмотрел на охранников — трое мужчин, сидевших у костра с тем видом, с каким сидят люди, которым платят не за храбрость, а за присутствие: ленивые, равнодушные, с оружием, которое висело на них как украшение, а не как инструмент. Мечи тупые — он видел это отсюда, по тому, как свет ложился на лезвия: острый меч блестит иначе, чем тупой, — острый отражает свет узкой, злой полоской, а тупой — широкой и мутной, как глаза человека, который давно перестал смотреть на мир с интересом.

— Ваши охранники, — сказал он, — носят мечи на правом боку.

Гилберт моргнул.

— И что?

— Все трое — правши. Меч правша носит слева, чтобы доставать правой рукой. Если они носят справа — значит, они либо не умеют пользоваться мечом, либо привыкли к другому оружию, либо, — он помолчал, выбирая слова, — они не охранники.

Гилберт посмотрел на своих людей — посмотрел так, словно видел их впервые, — и на его круглом красном лице медленно проступило выражение, которое бывает у человека, обнаружившего червяка в яблоке, которое он уже наполовину съел.

— Я нанял их в Эшфорде, — сказал он медленно. — Они сказали, что служили... Мне их рекомендовали...

— Возможно, они и служили, — сказал он, и голос его был ровен, без тревоги, без осуждения, — просто наблюдение, просто факт, брошенный на стол, как игральная кость. — Но следите за своим грузом, когда будете переправляться. И считайте тюки на том берегу.