18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сергей Галактионов – Чистый щит (страница 8)

18

Гилберт открыл рот, закрыл его, снова открыл, и на мгновение стал похож на рыбу, — большую, толстую, хорошо откормленную рыбу, которая впервые увидела крючок и пытается решить, что ей с ним делать.

— Вы, — сказал он наконец, и голос его стал другим, тише, серьёзнее, — вы ведь не простой путник, сэр.

— Я самый простой путник, которого вы встречали, — ответил он. — Я еду на север, к другу, и хочу переправиться через эту реку, и мне нет дела ни до вашей шерсти, ни до ваших охранников, ни до ваших мулов, хотя мулы, надо отдать им должное, выглядят порядочнее охранников.

Гилберт засмеялся — коротким, нервным смехом человека, который не уверен, шутят с ним или нет, но предпочитает считать, что шутят, потому что альтернатива хуже.

— Послушайте, — сказал он, и в голосе его появилась та особенная интонация, которая появляется у купцов, когда они переходят от светской беседы к делу, — интонация мягкая, вкрадчивая, как кошачья лапа, под которой спрятаны когти. — Послушайте, сэр рыцарь. Мне нужно на тот берег. Мой товар портится, мои мулы едят овёс, который стоит денег, мои... охранники, — он произнёс это слово с новой, только что приобретённой горечью, — мои охранники, очевидно, стоят ещё меньше, чем я думал. Вы, судя по всему, человек, который знает, что делает. Если вы поможете мне переправить обоз — я заплачу. Хорошо заплачу. Я не скупой человек, когда речь идёт о моих деньгах.

— Вы имеете в виду — о своих деньгах? — переспросил он.

— Разве я сказал что-то другое?

— Вы сказали «о моих деньгах» таким тоном, каким обычно говорят «о чужих деньгах», и это, знаете ли, выдаёт.

Гилберт посмотрел на него — и вдруг улыбнулся, по-настоящему, широко, и улыбка эта, неожиданно тёплая на его потном красном лице, сделала его почти симпатичным, потому что есть люди, которым идёт улыбка, как есть люди, которым идёт шляпа, — не всем, но тем, кому идёт, — идёт безоговорочно.

— Мне говорили, что рыцари не шутят, — сказал он.

— Вам врали, — ответил он. — Рыцари шутят. Просто не все понимают, когда мы шутим, а когда нет, и это, как правило, к лучшему.

Он не стал помогать Гилберту. Не потому, что не хотел, — а потому, что помощь означала бы задержку, а задержка означала бы ещё один день, потерянный на дороге к Томасу, и он не мог позволить себе терять дни, потому что каждый потерянный день — это лишнее расстояние между ним и обещанием, которое он дал, и обещания, как верёвки, имеют свойство натягиваться, если их тянуть слишком долго, и рваться, если натянуть слишком сильно.

Но перед тем как уехать, он сделал другое: он подошёл к реке, вошёл в воду по колено, не обращая внимания на холод, который обхватил ноги, как ледяные пальцы, — и прошёл несколько шагов вдоль берега, и вернулся, и подозвал Гилберта.

— Видите вон тот камень? — он показал на валун, торчащий из воды в десяти шагах от берега, тёмный, мокрый, с полоской пены у основания. — Правее него — мель. Не глубже чем по пояс, даже сейчас. Дно каменистое, мулы пройдут. Но идти нужно не прямо, а наискосок, вверх по течению, — вода будет бить в бок, но не снесёт, если мулов вести по одному и не спешить.

Гилберт смотрел на него так, как смотрят на фокусника, который достал из пустой шляпы кролика, — с восторгом и недоверием одновременно.

— Откуда вы знаете?

— Вода у того камня бурлит, но не пенится — значит, дно близко и ровное. Левее — пенится, значит, глубже и есть камни, о которые бьётся течение. Правее — гладкая и тёмная, значит, глубоко. Мель — только у камня, и она тянется наискосок к тому берегу, видите, вон там, где ива наклонилась к воде? Под ивой мелко, ил и песок, — мулы выйдут без труда.

— Но как вы... по воде... просто посмотрев...

— Реки — как люди, — сказал он, садясь в седло. — Нужно только смотреть.

Он тронул лошадь и направил её к тому самому месту, правее камня, и лошадь вошла в воду без страха, — она была обучена, она доверяла ему, как он доверял ей, — и вода поднялась до её брюха, и течение ударило в бок, сильное, настойчивое, как руки, пытающиеся оттолкнуть, — но он держал её ровно, коленями, корпусом, волей, и она шла, уверенно и спокойно, шаг за шагом, наискосок, вверх по течению, и вода шумела, и пенилась, и брызги летели ему в лицо, холодные и чистые, — и через пять минут, которые показались ему одновременно мгновением и вечностью, как бывает всегда, когда ты делаешь что-то, требующее полного внимания, — копыта нащупали дно на том берегу, и лошадь вынесла его на траву, и он обернулся и посмотрел на оставшихся, и увидел, как Гилберт стоит у самой воды, с открытым ртом и мокрым лбом, и машет ему рукой, и кричит что-то, что он не расслышал за шумом воды, но что, судя по жестикуляции, было выражением крайнего восхищения, смешанного с крайней завистью, — смесь, которую купцы испытывают чаще других.

На том берегу было тихо.

Он спешился, дал лошади отряхнуться — она сделала это с тем энергичным отвращением, с каким все лошади избавляются от воды, — и стоял, и сушил сапоги на солнце, и смотрел, как на том берегу Гилберт, воодушевлённый его примером, пытается организовать переправу обоза, и как его охранники — те самые, с мечами на правом боку, — нехотя помогают, и как мулы упираются, потому что мулы — единственные существа на земле, которые упрямее купцов.

Он мог бы подождать — мог бы убедиться, что обоз переправился благополучно, мог бы помочь, мог бы ещё раз поговорить с Гилбертом, который ему, при всей своей болтливости, нравился, — потому что в Гилберте была та прямота, которую не часто встретишь: он не притворялся тем, кем не был, он был купцом и вёл себя как купец, и в этом было своё достоинство, потому что честный купец — это не меньшее чудо, чем честный рыцарь, и, пожалуй, встречается реже.

Но Гилберт сказал кое-что ещё — сказал между делом, между жалобами на мулов и проклятиями в адрес дождя, сказал так, как говорят вещи, которые кажутся неважными тому, кто их говорит, но оказываются важными тому, кто их слышит.

— На дорогах, — сказал Гилберт, понижая голос, хотя рядом никого не было, кроме мулов, а мулы, при всех их достоинствах, не славятся склонностью к сплетням, — на дорогах неладно, сэр. Не просто разбойники — я торгую двадцать лет, я знаю разбойников, я плачу разбойникам, это часть дела, как пошлина на мосту, — нет, это другое. Обозы пропадают. Не все — определённые. Не случайно — выборочно. Мой друг, Генри из Уоттона, вёз железо на север три недели назад — не доехал. Обоз нашли, пустой, на дороге, а людей не нашли, ни живых, ни мёртвых. А неделей раньше другой обоз — с шерстью — прошёл тем же путём без единой царапины. Почему один грабят, а другой нет?

— Потому что кто-то выбирает, — сказал он.

Гилберт посмотрел на него, и в маленьких умных глазках мелькнуло что-то похожее на облегчение — облегчение человека, который думал, что сходит с ума, и вдруг услышал, что кто-то другой видит то же, что и он.

— Именно, — сказал Гилберт. — Кто-то выбирает. Кто-то знает, что везут, и куда везут, и когда. Кто-то на дорогах знает слишком много, сэр, и этот кто-то — не разбойник, потому что разбойник берёт что придётся, а этот — берёт что хочет.

Он запомнил это. Убрал в голову, к другим монетам — к словам трактирщика в Грейхейвене, к поваленному дереву в лесу, к солдату с коротким мечом, который посмотрел ему в глаза и решил не драться, к двоим на рыночной площади Эшфорда, которые смотрели не на товар, а на дорогу. Монеты копились, и рисунок на них был пока неясен, но с каждой новой монетой он становился чётче, как становится чётче лицо человека, когда туман рассеивается, — и он знал, что рано или поздно увидит это лицо целиком, и не был уверен, что ему понравится то, что он увидит.

Но сейчас — сейчас он стоял на берегу реки, и сапоги его подсыхали на солнце, и лошадь щипала траву рядом, мокрая и довольная, и впереди лежала дорога на север, и день был ясный, и он был молод, и сух, вернее, почти сух, — и всё остальное могло подождать.

Он не стал ждать Гилберта.

Сел в седло, поправил меч, бросил последний взгляд на ту сторону реки — Гилберт как раз заводил первого мула в воду, и мул упирался, и Гилберт ругался, и охранники стояли в стороне, и вся сцена была похожа на рисунок, который мог бы нарисовать весёлый монах на полях скучной рукописи, — и усмехнулся, и тронул лошадь, и поехал.

Дорога от переправы шла вверх, на невысокий холм, и с вершины этого холма он оглянулся — в последний раз, — и увидел долину позади себя, всю целиком, залитую полуденным солнцем, зелёную и золотую, с рекой, блестящей посередине, и крохотными фигурками людей и мулов на берегу, и облаками, белыми и медленными, плывущими по небу так низко, что казалось — протяни руку и дотронешься.

И он подумал, что Томас видел бы в этой картине что-нибудь, что он сам не видит, — не потому что Томас видел больше, а потому что Томас видел иначе, видел не глазами разведчика и не глазами солдата, а глазами человека, который умел смотреть на мир так, словно мир — это подарок, который ему только что вручили, и он ещё не успел его развернуть, и предвкушение — самая сладкая часть. Томас сказал бы что-нибудь вроде: «Посмотри, какие облака, они похожи на овец, только чище,» — и это было бы глупо, и смешно, и почему-то правда, и он бы засмеялся, и они бы поехали дальше вместе, и дорога вдвоём всегда короче, чем дорога одному, не потому что путь становится меньше, а потому что время летит быстрее, когда есть с кем его делить.