18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сергей Галактионов – Чистый щит (страница 5)

18

За мостом поднимались крыши — черепичные, соломенные, деревянные, — и над ними торчала колокольня церкви, квадратная и приземистая, как старый рыцарь, который уже не может скакать, но всё ещё крепко стоит на ногах. Дымы поднимались из труб — несколько, не много, но достаточно, чтобы было видно: город жив, город работает, город готовит обед, — и от одного вида этих дымов, мирных, домашних, ленивых, поднимающихся прямо вверх в безветренном полуденном воздухе, ему стало хорошо и спокойно, как бывает хорошо и спокойно человеку, который долго шёл по пустой дороге и наконец увидел впереди огонёк.

Он въехал в город через северные ворота — точнее, через то место, где когда-то были ворота, потому что от них остались только каменные столбы по сторонам дороги, а створки давно сняли, за ненадобностью или на дрова, — и город принял его, обступил со всех сторон своими звуками, запахами, голосами, и после тишины леса и пустоты холмов это было как войти в тёплую воду: сначала чуть вздрогнешь, а потом расслабишься и позволишь течению нести тебя.

Рыночная площадь была невелика — десятка три прилавков, — но устроена с той разумной теснотой, которая превращает торговлю в праздник: лотки стояли близко друг к другу, продавцы перекрикивались через головы покупателей, и между рядами текла пёстрая человеческая река — крестьянки с корзинами, мальчишки-подмастерья, несущие на плечах мотки верёвки и куски кожи, седой торговец пряностями, от лотка которого пахло так, что голова кружилась, — корицей, перцем, чем-то незнакомым, южным, горьковато-сладким, — и этот запах напомнил ему другие страны, другие рынки, другую жизнь, и он вдохнул поглубже и поехал мимо, и улыбнулся, потому что мир велик и пахнет по-разному в разных местах, и в этом есть утешение.

У колодца на краю площади стояла девушка.

Он заметил её не сразу — вернее, заметил сразу, как замечал всё, но осознал не сразу, потому что в первое мгновение она была просто частью площади, одной из многих фигур в толпе, — а потом он посмотрел ещё раз, и мир сделал ту странную вещь, которую мир делает иногда, когда мужчина видит красивую женщину: всё вокруг чуть расплылось, отступило, стало фоном, и осталась только она, — и это длилось мгновение, не больше, но мгновения иногда бывает достаточно.

Она набирала воду — простое, обыденное занятие, которое не должно привлекать внимания, и не привлекло бы, если бы не то, как она это делала: чуть наклонившись вперёд, придерживая подол одной рукой, а другой опуская ведро на верёвке, и движение это было лёгким и плавным, и свет падал на её волосы, тёмные, убранные под полотняный платок, из-под которого выбивалась одна прядь, непослушная и свободная, и ложилась на шею, на то место, где шея переходит в плечо, — и он подумал, что есть вещи, на которые можно смотреть бесконечно, и текущая вода — одна из них, и огонь — другая, и женщина, набирающая воду из колодца в маленьком английском городке, — третья.

Она почувствовала его взгляд — женщины всегда чувствуют, это закон природы, более надёжный, чем смена времён года, — и обернулась, и глаза у неё были того особенного орехового цвета, который бывает у людей, выросших не в городе, а на воле, под открытым небом, — не яркие, не тёмные, а тёплые, как прогретое солнцем дерево.

Она посмотрела на него — на всадника, въехавшего на площадь, на лошадь, на меч на поясе, — и что-то мелькнуло в её лице, что-то быстрое и неуловимое, как рябь на воде, — не испуг, нет, и не интерес, нет, а что-то среднее, что-то такое, для чего в языке нет точного слова, но что каждый мужчина узнаёт безошибочно: она его увидела. Не просто посмотрела — увидела. И отвернулась — быстро, но не слишком быстро, ровно настолько, чтобы отворачивание не выглядело бегством, а выглядело тем, чем и было, — приглашением посмотреть ещё.

Он посмотрел.

И усмехнулся — не ей, а тому, что мир устроен именно так и никак иначе, и что в этом устройстве есть своя красота и своя справедливость: мужчина едет по дороге, женщина стоит у колодца, их глаза встречаются на мгновение, и мгновение это ничего не значит и одновременно значит всё, и так было тысячу лет назад, и так будет тысячу лет спустя, и ни война, ни чума, ни конец света не изменят этого, потому что это древнее, чем война, и сильнее, чем чума, и переживёт любой конец света.

Постоялый двор «Три сокола» нашёлся за поворотом от площади — каменный первый этаж, деревянный второй, широкий двор с коновязью и корытом, и над дверью вывеска — три птицы на синем поле, нарисованные с такой серьёзностью, словно художник полагал, что именно от точности этих птиц зависит благополучие всего заведения.

Он спешился, привязал лошадь, расправил плечи — позвоночник хрустнул, благодарный, — и вошёл.

Внутри было чисто, светло, и пахло не только элем и жареным мясом, но и чем-то цветочным, лавандой или вербеной, — и этот запах, неожиданный в таверне, сказал ему о хозяйке больше, чем мог бы сказать любой разговор, потому что мужчина, содержащий постоялый двор, думает о еде и выпивке, а женщина, содержащая постоялый двор, думает обо всём сразу, и цветы — это деталь, которую замечают не все, но которая отличает место, где можно переночевать, от места, куда хочется вернуться.

Хозяйка появилась из-за стойки — женщина лет тридцати пяти, крепко сложенная, с широким приятным лицом, на котором жизнь оставила не морщины, а линии, те самые линии, которые появляются у людей, привыкших улыбаться и привыкших принимать решения, — и у неё были тёмные волосы, убранные под чепец, и руки, сильные и красные от работы, и взгляд — прямой, оценивающий, тот самый взгляд, каким хозяйки таверн во всём мире оценивают входящих: есть ли у него деньги, будет ли он буянить, и стоит ли улыбнуться ему чуть шире, чем обычно.

— Добрый день, — сказала она. — Комнату или только обед?

— И то, и другое, если найдётся, — ответил он, и сел за стол у окна, и свет упал на его лицо, и хозяйка, он заметил, чуть задержала на нём взгляд — не как женщина смотрит на мужчину, а как умный человек смотрит на незнакомца, пытаясь понять, кто перед ним, и он позволил ей смотреть, потому что скрываться от умных людей — занятие утомительное и, как правило, бесполезное.

— Мэри, — сказала она, ставя перед ним кружку с элем. — Мэри Эдвардс. Мой двор, мой эль, мои правила. Драк не терплю, за лошадей отвечаю головой, утренняя каша входит в стоимость комнаты.

— Справедливые правила, — сказал он. — Я бы добавил ещё одно: никогда не доверяй человеку, который отказывается от утренней каши.

Она посмотрела на него — и улыбнулась, не широко, не кокетливо, а так, как улыбаются люди, которые встретили собеседника и признали его достойным разговора, — и в этой улыбке было больше уважения, чем в ином поклоне.

— Вы первый за неделю, кто говорит мне что-то, кроме «сколько стоит комната» и «нельзя ли подешевле», — сказала она.

— Может быть, потому что я ещё не спросил, сколько стоит комната, и боюсь, что когда спрошу, то тоже скажу «нельзя ли подешевле», и тогда ваше уважение ко мне рухнет, как та колокольня в Бристоле, и я этого не переживу.

— В Бристоле рухнула колокольня?

— Понятия не имею. Но если рухнет — я хочу, чтобы вы знали, что я предсказал это за кружкой вашего эля, и чтобы вы рассказывали об этом постояльцам, и брали за эту историю отдельную плату.

Она засмеялась — коротко, сдержанно, как смеются женщины, привыкшие держать себя в руках, — и ушла на кухню, и он остался один со своим элем, и элем этим, надо отдать должное Мэри Эдвардс, был хорош, — не просто хорош, а хорош с характером, крепкий, с горчинкой, как и сама хозяйка, — и он подумал, что люди и их ремесло часто похожи друг на друга, и по вкусу эля можно понять характер того, кто его варит, и этот эль был варен человеком, который не шёл на компромиссы.

После обеда — баранья нога с луком и горохом, хлеб, масло, яблоко, — он пошёл к кузнецу.

Кузница стояла на правом берегу, у моста, и от неё разносился по округе ровный, ритмичный звон — не резкий, не грубый, а музыкальный, как медленный колокол, и от каждого удара из-под навеса вырывался сноп искр, оранжевых на фоне тёмного нутра мастерской. Кузнец был под стать своей кузнице: большой, молчаливый, с руками, которые жили собственной жизнью, — они двигались уверенно и точно, как двигаются руки человека, который занимается одним и тем же делом так давно, что перестал об этом думать и позволил рукам думать за себя.

— Мне нужно перековать лошадь, — сказал он. — Левая задняя подкова стёрлась, правая передняя шатается.

Кузнец — его звали Эдрик, как он узнал позже, хотя кузнец не представился, и имя пришлось узнавать окольными путями, потому что Эдрик из тех людей, которые считают, что имя — это последнее, что нужно знать о человеке, а первое — это его работа, — кузнец молча подошёл к лошади, взял её ногу, поднял, осмотрел копыто, провёл большим пальцем по подкове, — и кивнул.

Потом он посмотрел на меч. Не попросил — просто посмотрел, и взгляд его, тёмный и внимательный, задержался на рукояти, на обмотке, на крестовине, — и он понял, что кузнец видит то, что видят только люди, которые работают с металлом: он видит качество стали, и возраст клинка, и руку мастера, и то, что меч этот стоит больше, чем всё, что надето на его владельце, вместе взятое.