реклама
Бургер менюБургер меню

Сергей Галактионов – Бумажный журавль (страница 3)

18

Кэндзи посмотрел. Замок Хиросима стоял серой громадой в утренней дымке. Его построили в 1589 году, и с тех пор он пережил пожары, землетрясения, реставрации, запустение и возрождение. Последние десять лет в замке располагался штаб Второй армии, и по его территории ходили офицеры в форме, но издалека, с моста, замок казался таким же, каким был четыреста лет назад — вечным, неподвижным, каменным обещанием, что есть вещи, которые не меняются.

Храм Гококу поблёскивал мокрой крышей — ночью прошёл короткий дождь. Горы на горизонте синели, окутанные облаками. А между всем этим лежал город: десятки тысяч деревянных домов, крытых серой черепицей, узкие улочки, каналы, мосты, трамвайные пути, по которым дребезжали красно-белые вагоны. Дым из труб, голоса торговцев на рынке Хондори, скрип колёс повозок, звон велосипедных звонков, запах жареного тофу из харчевни дядюшки Мацуды, который всё ещё ухитрялся готовить, хотя масло для жарки давно стало роскошью.

Кэндзи вбирал это в себя — глазами, ушами, кожей, всеми порами. Он не знал, что запоминает мир, которому осталось существовать двадцать восемь месяцев.

— Знаешь, — сказала Тиэко, — я вчера видела Хидэо Накамуру. Помнишь его? Он учился на два года старше тебя.

— Помню. Длинный, в очках. Он хотел стать инженером.

— Он вернулся с Соломоновых островов. — Тиэко помолчала. — Без правой руки.

Кэндзи молчал.

— Он сидит у себя дома и ни с кем не разговаривает. Его мать говорит, что он не спит по ночам. Кричит во сне, когда всё-таки засыпает. Она говорит, что он... что он вернулся не весь. Что часть его осталась там.

— Не надо, — тихо сказал Кэндзи.

— Прости.

— Нет. Просто — не надо. Не сейчас.

Они замолчали. Лепестки продолжали падать в воду. Далеко, за горами, прогрохотал гром — или не гром, а что-то другое, но отсюда было не разобрать, и Кэндзи решил, что это гром.

— Я буду ждать тебя, — сказала Тиэко, и в её голосе не было ни пафоса, ни мелодрамы. Она произнесла это так же просто и буднично, как сказала бы «сегодня хорошая погода» или «рис подорожал». Именно эта будничность сделала её слова невыносимыми.

Потому что эти четыре слова были самым большим, что она могла дать ему. Они означали признание в любви — ведь ждут только тех, кого любят. Они означали обещание — ведь ждать значит верить, что есть зачем. Они означали самопожертвование — ведь ожидание на войне это тоже служба, невидимая, не отмеченная медалями, но разрушающая изнутри не хуже пуль.

Кэндзи наконец сделал то, на что не мог решиться всё утро. Он положил свою ладонь поверх её руки на перилах. Просто накрыл её пальцы своими. Не сжал, не переплёл — просто положил. Его кожа — грубоватая, тёплая. Её — прохладная, шершавая от мозолей.

Тиэко не отдёрнула руку. Она чуть повернула ладонь, и их пальцы соприкоснулись. В этом жесте было больше, чем в любом поцелуе.

Они стояли на мосту, и апрельское солнце поднималось выше, и город шумел вокруг них, и всё было так прекрасно, что хотелось кричать. Потому что такая красота бывает только тогда, когда что-то кончается навсегда.

Обратная дорога домой вела через рынок Хондори — крытую торговую улицу, бывшую сердцем городской торговли. До войны здесь можно было купить всё: свежую рыбу из Внутреннего моря, овощи с полей равнины Хиросима, шёлковые ткани из Ниси-Ниппон, фарфор из Арита, книги, зонтики, деревянные игрушки, западные шляпы и даже шоколад — настоящий шоколад фирмы «Мэйдзи», завёрнутый в золотую фольгу, один кусочек которого Кэндзи помнил до сих пор. Ему было двенадцать, мать купила ему плитку на день рождения, и он ел её три дня, отламывая по крошечному кусочку, и каждый кусочек растягивал во рту так долго, что шоколад таял и стекал по языку сладкой горячей рекой.

Теперь рынок был другим. Половина лавок закрылась. Витрины заколочены досками или завешены патриотическими плакатами: «Роскошь — наш враг!», «Один рис — одна победа!», «Хочешь есть — терпи ради фронта!». Те лавки, что ещё работали, торговали скудным набором: репа, батат, водоросли, изредка — мелкая рыба, пахнущая тиной. Очереди выстраивались с рассвета. Женщины — в основном женщины, потому что мужчин почти не осталось — стояли молча, терпеливо, прижимая к себе матерчатые сумки и потрёпанные продуктовые карточки.

Кэндзи прошёл мимо лавки зеленщика Ватанабэ — пожилого человека с лицом, похожим на печёное яблоко, который торговал здесь, сколько Кэндзи себя помнил. Ватанабэ-сан раскладывал на прилавке жалкие пучки зелени, каждый размером с детский кулак, и при этом приговаривал:

— Свежайшая зелень! Выращена на полях Хиросимы! Ешьте зелень, и дух ваш будет крепок, как меч самурая!

Это звучало бы комично, если бы не глаза Ватанабэ — усталые, потухшие, с красными прожилками от бессонницы. Его старший сын пропал без вести на Атту. Его жена слегла с болезнью почек, а лекарств не было — все медикаменты уходили на фронт. Он вставал в четыре утра, ехал на велосипеде за десять километров к фермеру, который соглашался продать ему зелень по спекулятивной цене, потом вёз её обратно, раскладывал на прилавке и кричал про крепость духа.

— Доброе утро, Ватанабэ-сан, — сказал Кэндзи.

— А! Молодой Мураками! — Зеленщик просиял. — Слышал, слышал. Во флот идёшь? Отлично. Возьми вот, — он протянул Кэндзи пучок зелени, — матери отнеси. Бесплатно. Для солдата Императора ничего не жалко.

— Я ещё не солдат, — улыбнулся Кэндзи.

— Через три дня будешь. А доброе дело лучше делать заранее. — Ватанабэ подмигнул. — Знаешь, что мой отец говорил? Он говорил: «Дай голодному рыбу — накормишь на день. Дай ему удочку — накормишь на всю жизнь. А если нет ни рыбы, ни удочки — дай ему хотя бы пучок зелени и доброе слово». Мой отец был мудрый человек. Хотя, если честно, — Ватанабэ понизил голос, — рыба была бы лучше.

Кэндзи рассмеялся. Потом понял, что смеётся впервые за несколько дней.

Дальше по улице он встретил Юдзуру Като — своего школьного друга, который тоже получил повестку, но не во флот, а в армию. Като был крепким, коренастым парнем с широким лицом и взглядом, который учителя в школе называли «дерзким», а сам Като — «честным». Он единственный из всего класса позволял себе задавать вопросы, которые остальные даже не смели думать.

Они не виделись две недели, и Кэндзи поразился перемене: Като похудел, под глазами залегли тени, и в его обычно громком голосе появилась незнакомая хрипотца.

— Като! Давно тебя не видел.

— Мураками. — Като пожал ему руку по-западному — привычка, которую он перенял из американских фильмов, в те годы, когда американские фильмы ещё показывали в кинотеатре «Тайкан» на Хаккёбори. — Ты когда уходишь?

— Послезавтра. Ты?

— Завтра. — Като оглянулся по сторонам, потом взял Кэндзи за локоть и отвёл в сторону, к стене закрытой кондитерской, на витрине которой всё ещё висела выцветшая реклама карамели «Морияма». — Послушай. Я кое-что тебе скажу. Только ты... ты пойми правильно.

— Говори.

Като снова огляделся. Потом произнёс, тихо, почти без выражения:

— Мой двоюродный брат служил на транспортном судне. Возил припасы на Гуадалканал. Вернулся в январе. Он рассказывал мне... — Като сглотнул. — Он рассказывал такие вещи, которые я не могу повторить вслух. Про то, что творилось на острове. Про голод. Про то, как люди ели кору деревьев. Про приказы, которые... — Он замолчал.

— Като, — сказал Кэндзи, и в его голосе было предупреждение.

— Я знаю. Я знаю. Я не призываю ни к чему. Я пойду служить, и я буду сражаться, и если нужно будет — я умру. Я не трус и не предатель. Но я хочу, чтобы ты знал: то, что нам говорили в школе, то, что говорят по радио — это не всё. Это даже не половина. И когда ты окажешься там, ты... ты увидишь сам.

Кэндзи не ответил. Он смотрел на Като и чувствовал, как что-то внутри него — что-то маленькое, твёрдое, тщательно запертое — шевельнулось. Сомнение. Крошечное, как зёрнышко, но живое. Он тут же задавил его, втоптал обратно, закрыл на замок. Сомнение было роскошью, которую он не мог себе позволить. Не сейчас. Не за два дня до отъезда.

— Береги себя, Като, — сказал он.

— И ты, Мураками. — Като вдруг улыбнулся — широко, по-мальчишески, так, как улыбался в школе, когда они вместе удирали с уроков физкультуры и бежали к реке ловить головастиков. — Увидимся после войны. Выпьем сакэ. Напьёмся как свиньи. Договорились?

— Договорились.

Они разошлись. Кэндзи больше никогда не увидит Като. Юдзуру Като погибнет через одиннадцать месяцев на Сайпане, в одной из последних банзай-атак, бессмысленной и отчаянной. Ему будет двадцать лет. Но сейчас, в апреле сорок третьего, он шёл по рынку Хондори живой, молодой, и его шаги ещё звучали уверенно.

Вечер опустился на город как тёплое одеяло, пахнущее дымом и речной водой. Кэндзи сидел за низким столом в комнате, освещённой единственной лампой — электричество экономили, и в каждом доме горела только одна лампочка, да и та — обёрнутая тканью, чтобы свет не пробивался наружу. Затемнение соблюдалось неукоснительно, хотя Хиросиму пока не бомбили. Ходили слухи, что город специально щадят — то ли потому, что здесь нет крупных заводов, то ли потому, что в Хиросиме есть лагеря для военнопленных, и американцы берегут своих. Слухи были утешительными, и поэтому в них верили.