реклама
Бургер менюБургер меню

Сергей Галактионов – Бумажный журавль (страница 2)

18

— Я слышала, — тихо сказала Ёсико, — что жена господина Кудо получила письмо от сына. Он в Рабауле. Пишет, что здоров, что еды достаточно, что командиры справедливы. Просит прислать сушёные сливы.

Она произнесла это так, будто передавала светскую новость, но Кэндзи уловил подтекст: если сын Кудо жив и пишет — значит, и с ним, Кэндзи, всё будет хорошо. Мать строила логику утешения из случайных совпадений, как храм из спичек.

— Сливы, — хмыкнул Такэси. — Мне вчера госпожа Фурукава отдала целый пакет. Говорит — «возьмите, Мураками-сан, вашему сыну на дорогу». Сама еле ходит, а отдала сливы. Хорошие люди.

— Госпожа Фурукава потеряла мужа на Мидуэе, — заметила Ёсико. — В июне. Ей пятьдесят два года, и она живёт одна.

— Я знаю, — сказал Такэси. И больше ничего не добавил.

Кэндзи думал о госпоже Фурукава, которую он знал с детства. Маленькая женщина с круглым лицом и постоянной улыбкой, продававшая моти с бобовой начинкой из лотка на углу. Её муж, Фурукава Сабуро, был призван на флот в сорок первом — в сорок семь лет, потому что у него был опыт работы механиком, а флоту отчаянно требовались механики. Он погиб, когда авианосец «Акаги» затонул в битве при Мидуэе. Госпожа Фурукава узнала об этом из казённого извещения, которое принёс отец Кэндзи. Такэси рассказывал, что она приняла конверт обеими руками, поклонилась и сказала: «Благодарю вас за труд, Мураками-сан». Потом закрыла дверь. Такэси стоял на улице и слушал, как за дверью тишина. Ни крика, ни плача. Тишина.

Он рассказал об этом вечером, и его голос был таким, каким Кэндзи никогда раньше не слышал — пустым, как выскобленная бочка.

После завтрака Кэндзи вышел на улицу. Квартал Накадзима просыпался медленно, нехотя, как человек, которому снился хороший сон и который не хочет возвращаться в реальность. Соседские дети — Хироси и Юми, двойняшки из дома через дорогу — бежали в школу, стуча деревянными гэта по мостовой. Их мать, госпожа Сасаки, стояла в дверях и кричала вслед: «Юми! Ты забыла бэнто! Юми!»

Кэндзи остановился, наблюдая за этой сценой — такой обычной, такой будничной, что она казалась невозможной на третьем году войны. Двойняшкам было по семь лет. Они родились в тридцать шестом, за пять лет до Перл-Харбора, и не знали другого мира, кроме этого — мира карточек, затемнений и тревожных сирен. Хироси таскал за собой деревянный самолёт, вырезанный отцом, и жужжал, изображая моторы. Юми прижимала к груди тряпичную куклу без одного глаза.

Госпожа Сасаки заметила Кэндзи и поклонилась.

— Мураками-кун. Я слышала, ты уходишь. Мы все будем молиться за тебя в храме Гококу.

— Благодарю вас, Сасаки-сан.

Она помолчала, потом добавила тише, почти шёпотом, оглядываясь по сторонам, будто произносила что-то запретное:

— Мой муж пишет с Филиппин. Он говорит... — Она снова оглянулась. — Он говорит, что на самом деле всё не так, как рассказывают по радио.

Кэндзи напрягся. Говорить такие вещи было опасно. Токкэйтай — военная полиция, и Кэмпэйтай — тайная полиция — имели осведомителей в каждом квартале. Соседский комитет тонаригуми, созданный для взаимопомощи и распределения продуктов, давно превратился в инструмент надзора. Десять семей в группе, и каждая отвечала за остальных. Если один высказывал «опасные мысли», под подозрение попадали все десять.

— Я уверен, что Сасаки-сан служит с честью, — сказал Кэндзи, чуть громче, чем нужно.

Госпожа Сасаки поняла. Она поклонилась снова и исчезла в доме, прижимая к груди забытый бэнто дочери.

Кэндзи шёл по улицам Хиросимы, и город открывался перед ним, как знакомая книга, в которой он вдруг начал замечать подробности, ускользавшие раньше.

Хиросима не была похожа на Токио или Осаку. Она была городом среднего размера — около трёхсот пятидесяти тысяч жителей — но с ощущением большой деревни. Здесь все знали друг друга, или знали кого-то, кто знал. Город стоял на дельте реки Ота, которая разделялась на шесть рукавов, образуя острова, соединённые мостами. Мостов было много — больше, чем в любом другом японском городе, и хиросимцы этим гордились. Мосты были деревянные, каменные, металлические; старые, горбатые, с облупившейся краской и новые, построенные для нужд армии — плоские, уродливые, функциональные.

Мост Айой был особенным. Он имел форму буквы «Т» — единственный такой мост в Японии, а может, и в мире. Центральная перекладина соединяла два берега реки, а ножка буквы «Т» упиралась в остров посередине. С воздуха мост напоминал прицел. Кэндзи не знал, что именно эта его форма через два года станет роковой: пилот американского бомбардировщика выберет его в качестве ориентира.

Сейчас на мосту было пусто. Раннее утро, час, когда город ещё принадлежит рыбакам, торговцам и бродячим кошкам. Кэндзи остановился посередине, положил руки на деревянные перила и посмотрел вниз.

Река Ота текла медленно, неся на себе весь мусор и всю красоту апреля одновременно. Лепестки сакуры ложились на воду, как крошечные записки, которые кто-то бросал с берега. Между лепестками проскальзывали листья, веточки, однажды — бумажный кораблик, старательно сложенный детской рукой. Кэндзи проследил за ним взглядом: кораблик развернулся на течении, зачерпнул воды правым бортом и затонул.

Он стоял на мосту, когда услышал за спиной шаги.

— Ты снова здесь, — раздался голос, который Кэндзи узнал бы из тысячи других. Среди грохота артиллерии, среди рёва самолётных двигателей, среди шума толпы и среди абсолютной тишины — этот голос нашёл бы его.

Он обернулся. Тиэко Ямагути шла к нему по мосту, и утреннее солнце било ей в спину, превращая её силуэт в тёмный контур, окружённый золотым сиянием. Она придерживала рукой белый воротничок школьной формы, давно ставшей тесной в плечах. Юбка была надставлена — Кэндзи заметил полоску другой ткани, пришитую по подолу, чуть отличающуюся по цвету. Ветер трепал её волосы — короткие, чёрные, остриженные по моде, которая ушла вместе с мирным временем, но Тиэко упрямо продолжала стричься так, словно защищала маленький островок прежней жизни.

Ей было восемнадцать. Она должна была в этом году закончить женскую школу, но занятия отменили в феврале — старшеклассниц направили на трудовую мобилизацию. Тиэко работала на фабрике, выпускавшей армейскую форму. Десять часов в день за швейной машиной. Её пальцы, когда-то мягкие, стали жёсткими, покрытыми мозолями и мелкими порезами от ножниц.

Но сейчас, в этом утреннем свете, она была красива так, что у Кэндзи перехватило дыхание. Не красотой актрис из довоенных журналов — нет. Другой красотой. Красотой человека, который существует в единственном экземпляре и которого невозможно заменить.

— Смотрю на лепестки, — сказал Кэндзи в ответ на её незаданный вопрос.

— Зачем?

— Хочу запомнить, как они падают. Там, куда я еду, сакура не растёт.

— Откуда ты знаешь?

— Читал. На островах в Тихом океане растут пальмы. Пальмы не цветут. То есть цветут, но не так.

Тиэко встала рядом, облокотившись на перила. Их локти разделяли считанные миллиметры — расстояние, которое можно было преодолеть случайным движением, дрожью от ветра, вздохом. Но они не преодолевали его. В этом «почти» заключался целый мир — мир, в котором чувства существовали только между строк, где любовь выражалась не словами, а углом наклона головы, длительностью взгляда, тем, как человек произносил ваше имя.

Кэндзи покосился на её руки. Тонкие, но уже не хрупкие — руки работницы, а не школьницы. Красные от холодной воды и щёлочного мыла. Мать Тиэко, Хацуэ, стирала бельё на дому — единственный заработок с тех пор, как отец, Масахиро Ямагути, ушёл воевать. Масахиро был призван в начале сорок первого и отправлен в Бирму, в пехотный полк. Последнее письмо пришло в августе сорок второго. В нём было написано: «Здесь много дождей. Берегите здоровье. Кланяюсь матери». Ничего о войне, ничего о страхе, ничего о том, что Бирманская кампания превращалась в кошмар, о котором газеты не писали. После этого письма — тишина. Восемь месяцев тишины.

Хацуэ каждое утро ставила перед домашним алтарём — бутсуданом — чашку свежего риса и кланялась фотографии мужа. На фотографии Масахиро улыбался. Фотография была сделана в тридцать девятом, на празднике Танабата, и Масахиро стоял в светлой юкате с веером в руке, весёлый, загорелый, живой. Каждый день Хацуэ разговаривала с этой фотографией, передавая мужу новости квартала, жалуясь на цены и на погоду, спрашивая совета по хозяйственным делам. Тиэко слышала эти разговоры и не знала, что страшнее: мать, которая говорит с фотографией, или фотография, которая никогда не ответит.

— Мой отец говорит... — начала Тиэко и осеклась. Она давно перестала поправлять себя. Все вокруг говорили о своих мужьях, сыновьях, братьях в настоящем времени. «Мой муж считает», «мой сын любит», «мой брат всегда говорит». Настоящее время было крошечной соломинкой, за которую держались, чтобы не утонуть в прошедшем.

— Что он говорит? — мягко спросил Кэндзи.

— Он говорил, — поправилась Тиэко, и это крошечное изменение времени глагола было отважнее любого крика, — что с моста Айой весной открывается лучший вид в городе. Что если встать точно посередине, можно увидеть замок, и храм, и горы. И что человек, который видит всё это одновременно, не может быть несчастлив.