Сергей Чувашов – Шёпот за мольбертом. Так родилась их любовь (страница 3)
– Я не прошу платы.
«Тогда что ты просишь?»
Ян задумался. Подошёл к окну, провёл пальцем по стеклу. За окном медленно падал снег – первый в этом году, редкий, как слёзы сквозь сон.
– Рисуй рядом со мной, – сказал он негромко. – Просто сиди и рисуй. Мне надоело быть одному в этой комнате. Даже привидение – и то компания.
Вера подняла голову. Впервые за вечер посмотрела ему прямо в глаза. Её взгляд был острым – она проверяла: не шутит ли? Не жалеет ли? Не пытается ли сделать из неё проект по реабилитации?
Ян выдержал. Не отвёл глаз.
И тогда Вера кивнула. Один раз. Твёрдо.
Она села на пол, скрестив ноги, положила лист на деревянный ящик из-под фруктов, и начала рисовать. Не ворона на этот раз. А руку. Чью-то руку. Длинные пальцы, пятна краски под ногтями, тонкое запястье.
Руку, которая только что открыла ей дверь.
Ян смотрел, как двигается её уголь. Быстро. Уверенно. Как будто она рисовала эту руку тысячи раз во сне.
– Тебя как зовут? – спросил он через десять минут тишины.
Вера замерла. Уголь застыл в воздухе. Она медленно вывела на новом листе:
«Вера».
– Вера, – повторил Ян, пробуя имя на вкус. – Хорошее имя. Оно означает «вера». Как в лучшее. Как в то, что завтра будет легче.
Она не ответила. Но её щека порозовела чуть-чуть – там, где свет падал на скулу.
Ян взял свою кисть. И они начали работать. Каждый – своё. Но дыхание у них стало общим: вдох – мазок, выдох – штрих. Тишина наполнилась звуками, которых никто не слышал ушами: скрежет угля, шелест кисти, шорох одежды, когда один из них поворачивался.
В три часа ночи Вера вдруг встала. Собрала свои рисунки. Посмотрела на Яна. Её взгляд говорил: «Спасибо. Мне пора».
– Завтра? – спросил он.
Она подумала. Потом достала красный карандаш (украла сегодня днём, извините) и на уголке его эскиза написала:
«Каждый вечер. Если ты не устанешь от меня».
Ян прочитал. Усмехнулся.
– Вера, я рисую по ночам уже два года. Ты – самое интересное, что случилось в этой мастерской за всё время. Даже интереснее, чем та трещина на потолке, в которой я вижу сакуру.
Она не поняла, шутит он или нет. Но уголки её губ дрогнули. Это была не улыбка. Это была её тень. И Ян запомнил это движение на всю жизнь.
Вера вышла в коридор. Босиком. Бесшумно. И только когда дверь за ней закрылась, Ян заметил, что на столе остался её рисунок. Та самая рука. Его рука.
Снизу было подписано тем же красным карандашом:
«Твоя рука пахнет льняным маслом. Это хороший запах. Спокойной ночи, Ян».
Он не писал ей своего имени. Откуда она узнала?
Ян подошёл к окну. Снег всё падал. Внизу, во дворе Дома культуры, мелькнула тень – быстрая, худая, с распущенными волосами. Она не оглянулась.
– Спокойной ночи, Вера, – сказал он в темноту.
И впервые за много месяцев лёг спать не с чувством пустоты, а с предвкушением.
Утром ему позвонила Марина Львовна из галереи.
– Ян, дорогой, мы перенесли интервью на послезавтра. Журналистка очень талантливая, она напишет такой текст, что твои картины разметут за неделю. Ты только будь посговорчивее, ладно? Не надо этих твоих… философских пауз.
– Хорошо, – сказал Ян. – Я буду паузировать философски только после интервью.
Марина Львовна не оценила шутку. Но Ян уже не слушал. Он смотрел на рисунок Веры – свою руку, нарисованную углём и красным карандашом. Пальцы были длиннее, чем в реальности, и на безымянном – маленькое пятно, похожее на кольцо.
«Она видит меня лучше, чем я сам», – подумал Ян.
И это одновременно грело и пугало.
Потому что быть увиденным – страшно. Особенно когда ты привык прятаться за мольбертом.
ГЛАВА 4. Девочка, которая не смотрела в глаза
Вера не спала трое суток. Нет, не от бессонницы – от переполнения.
После той ночи в мастерской она вернулась в свою каморку за ширмой, легла на раскладушку и уставилась в потолок. Там была трещина, похожая на молнию. Вера смотрела на неё и перебирала в голове каждую секунду разговора с Яном.
Он сказал её имя. Вслух. «Вера». Никто не произносил её имя вслух уже три года. Мама говорила: «дочка», «ты», «эй». Врачи – «пациентка». Только Ян сказал «Вера», и это прозвучало как название давно забытой песни.
Она перевернулась на бок. В ушах всё ещё звучал его голос – низкий, чуть хрипловатый, с петербургским «аканьем», которое превращало «молоко» в «малако», а «хорошо» – в «харашо». Вера ненавидела петербургский говор. Но его голос был исключением. Как всё, что связано с этим человеком.
Она достала из-под подушки блокнот. Маленький, в коричневой обложке, купленный за девяносто рублей в «Читай-городе». За три года она исписала его почти до конца – но не словами. Рисунками. В основном – вороны. Вороны на фонарях, вороны на проводах, вороны на могильных плитах. Чёрные, угрюмые, с раскрытыми клювами. Птицы, которые не умеют петь, зато умеют кричать.
Сегодня она нарисовала не ворона. Она нарисовала лампу на прищепке. Ту самую, что освещала мастерскую. И под ней – две тени. Одну большую, другую маленькую. Они не соприкасались, но падали в одну сторону.
Вера долго смотрела на рисунок. Потом закрыла блокнот и спрятала под подушку. Легла на спину. Закрыла глаза.
Перед внутренним взором всплыло лицо Яна. Не всё – детали: линия скулы, ямочка на подбородке (он брился неаккуратно, там осталась маленькая чёрная точка – вросший волос), и глаза. Глаза, которые смотрели на неё так, будто она была не молчаливым подростком в дырявых джинсах, а закатом над Финским заливом.
«Вера, ты дура», – подумала она про себя. – «Он просто вежливый. Просто художник. Просто ему одиноко. А ты уже придумала чёрт знает что».
Но сердце не слушалось доводов рассудка. Оно колотилось где-то в горле, как пойманная птица.
На следующий день мама ушла на дежурство в малый зал – там готовились к городскому конкурсу чтецов, и нужно было мыть полы три раза подряд, потому что дети в грязной обуви. Вера осталась одна.
Она выскользнула в коридор. Ноги сами понесли её на пятый этаж. Не дожидаясь ночи. Не дожидаясь темноты.
Дверь в мастерскую была закрыта. Вера постучала. Тишина. Постучала ещё раз. Никого.
Она присела на корточки прямо на полу, прислонилась спиной к косяку и достала уголь. Рисовать на стенах было нельзя – мама убьёт. Но она нашла выход: старый конверт из-под квитанции, который валялся у двери. На нём она и начала рисовать.
Портрет Яна. По памяти.
Это было трудно – рисовать человека, которого видела всего несколько часов. Но Вера умела запоминать лица. Она вообще умела многое из того, что не умеют другие: слышать тишину, видеть запахи, запоминать движение света на чужой коже.
Она рисовала его профиль. Прямой нос, чуть длинноватый для парня. Губы – тонкие, но нижняя полнее верхней. Волосы падают на лоб, один завиток торчит в сторону, как будто его кто-то дёрнул.
– Неплохо, – раздалось над ухом.
Вера подскочила. Уголь вылетел из рук и покатился по полу.
Ян стоял в трёх шагах. На нём была серая толстовка с капюшоном, на плече – рюкзак. Он смотрел на её рисунок, и в глазах у него было что-то похожее на изумление. Но не наигранное. Настоящее.
– Ты… – Вера открыла рот, но звука не получилось. Только беззвучное «а».
– Я забыл телефон, – сказал Ян спокойно, будто не заметил её испуга. – Вернулся. А ты сидишь тут, как маленький гоблин с углём. Рисуешь меня. Без моего согласия. Это карается по закону об авторских правах, между прочим.
Он улыбнулся. Вера поняла, что он шутит. Но всё равно покраснела. Краснела она некрасиво – пятнами, как при аллергии. Сначала шея, потом скулы, потом уши. Она ненавидела эту особенность. Особенно сейчас.
– Я… – снова попыталась она. И снова не вышло.
Горло сжалось. Как всегда, когда она хотела сказать что-то важное. Не просто «да» или «нет», а настоящее. Слово застревало где-то на уровне щитовидного хряща, превращаясь в комок, который нельзя ни проглотить, ни выплюнуть.
Ян ждал. Не торопил. Не говорил «не торопись». Просто стоял и смотрел на неё с тем же выражением, с каким смотрел на незаконченный холст: терпеливо, заинтересованно, без капли давления.
И это было самое страшное. Потому что если бы он начал её жалеть или подбадривать, она бы справилась. Но он просто ждал. Как будто верил, что она может.