18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сергей Чувашов – Шёпот за мольбертом. Так родилась их любовь (страница 1)

18

Сергей Чувашов

Шёпот за мольбертом. Так родилась их любовь

ГЛАВА 1. Человек, который не умеет выключаться

Санкт-Петербург в четыре утра – это город, который принадлежит только чайкам, фонарям и бессоннице.

Ян Лавров стоял у окна своей мастерской на пятом этаже Дома культуры имени Крупской. Подоконник был исцарапан острым краем линейки – кто-то из прежних художников вырезал здесь русалку. Ян часто водил по ней пальцем, когда не мог начать работу. Сейчас он водил. Уже десять минут.

За окном Нева лежала тёмной чешуёй. Мосты ещё не развели, и казалось, что город спит так крепко, что не проснётся никогда. Но Ян знал: это обман. Спят только дома. Люди – никогда. Где-то в спальном районе сейчас плачет женщина у окна. Где-то парень пишет смс, которое не отправит. Где-то подросток сидит на корточках в ванной, потому что так легче дышать.

Как он сам. Только он сидит на продавленном стуле у мольберта.

– Ян, ты ещё здесь? – голос бабушки был мягким, как войлок. Она звонила всегда в одно и то же время – 4:07. У неё был режим: туалет, чай, звонок внуку.

– Здесь, ба.

– Опять не спишь?

– Сплю. Во сне. Это мой новый перформанс.

Она не засмеялась. Бабушка Нина Ильинична вообще редко смеялась над его шутками. Она пережила девяностые, похоронила мужа, вырастила сына (который потом ушёл к другой, а теперь живёт в Тюмени и присылает алименты раз в полгода), и внука подняла из пелёнок с одной мыслью: «Только бы не пропал».

Ян не пропал. Он стал знаменитым. В шестнадцать лет. И это, как оказалось, был самый простой способ исчезнуть из реальности – стать в ней слишком заметным.

– Ты ел? – спросила бабушка.

– Да. Батон с маслом.

– Это не еда.

– Это классика жанра. Блок писал стихи на батоне с маслом.

– Блок умер от голода.

Ян усмехнулся в потолок. На потолке была старая трещина, похожая на ветку сакуры. Он уже два года хотел её зарисовать, но всё не решался. Как будто боялся, что без этой трещины мастерская перестанет быть убежищем.

– Ладно, – сказал он. – Я закажу доставку.

– В четыре утра?

– В Питере доставка круглосуточно. Даже совесть разносят по ночам, но она обычно дорогая.

Бабушка вздохнула. Этот вздох был длиннее обычного. Ян насторожился.

– Что случилось?

– Звонили из галереи. Та женщина, Марина Львовна.

– И?

– Она говорит, что интервью для «Собака.ru» обязательно. И что если ты не дашь его до пятницы, они… ну, они отложат твою выставку.

Ян закрыл глаза. Перед внутренним взором зажглись лампы – те самые, что слепят во время фотосессий. Он ненавидел эти лампы. При них он чувствовал себя не художником, а экспонатом. Человеком-картиной, которую рассматривают под лупой.

– Я не хочу, – сказал он.

– Я знаю, родной.

– Они же не спросят про искусство. Они спросят: «Ты с кем-то встречаешься?», «Почему ты такой бледный?», «А правда, что ты пьёшь?». Им насрать на мои мазки.

– Им насрать, – согласилась бабушка. – Но нам нужны деньги на аренду мастерской.

Тишина. В этой тишине было всё: и усталость, и злость, и огромная, как Финский залив, нежность. Ян вдруг понял, что бабушка тоже не спит. Не только в 4:07. Она не спит вообще. Потому что боится за него.

– Я приду домой к утру, – сказал Ян мягче. – Обещаю.

– Ты всегда обещаешь.

– А ты всегда веришь.

Она отключилась. Ян положил телефон на стопку старых журналов «Юный художник» (1987 год выпуска, пахнут плесенью и надеждой). И повернулся к мольберту.

Там стоял холст. Чистый. Белый. Страшный.

Ян рисовал каждый день, но сегодня не мог сделать первый мазок. Кисть казалась тяжелее, чем обычно. Не потому, что рука устала. Потому что внутри было пусто. Абсолютно. Как в этой мастерской, если выключить свет.

Он включил свет. Жёлтая лампочка на прищепке осветила угол комнаты: старый диван с торчащей пружиной, банки с кистями, тюбики краски «Невская палитра», которые он давил с особенным удовольствием, и стопку чистых листов.

И тут он заметил.

Холст был не совсем чист.

Кто-то провёл по нему пальцем. Один раз. Слева направо. Очень мягко. Очень робко.

Ян замер.

Он знал: дверь закрыта на щеколду изнутри. Он знал: ключ только у него и у завхоза. Но завхоз – дядька Фёдор – спал в сторожке на первом этаже и не поднимался выше второго из-за больных ног.

Значит, кто-то был здесь.

Ян медленно опустил взгляд ниже. На полу – угольный след. Маленький. Не его. Его ботинки – сорок второй. А этот след – тридцать пятый, не больше.

И запах. Слабый, почти неуловимый. Где-то между ландышем и старыми книгами.

Ян вдруг улыбнулся. В первый раз за эту бесконечную ночь.

– Ну здравствуй, – сказал он в пустоту. – Привидение с угольным носом.

Никто не ответил. Но ему показалось, что где-то в вентиляционной шахте затаилось дыхание. Тонкое. Испуганное. Живое.

Он сел на стул, взял новый лист бумаги и написал:

«Ты любишь рисовать?»

Положил лист на видное место. Рядом – чистую кисть. И ушёл. Впервые за долгое время – без желания обернуться.

Он знал, что она придёт снова.

ГЛАВА 2. Девочка, которая спрятала голос в коробку

Вера проснулась от того, что мама включила радио.

«Радио России», волна с помехами, голос диктора – как масло на горячую сковородку. Мама всегда включала его на кухне в 6:45, когда резала хлеб. Это был ритуал. Вера любила ритуалы. В них не надо было говорить.

Она лежала на раскладушке за ширмой из старой простыни. Комната – три метра на два – бывшая подсобка Дома культуры. Мама работала уборщицей, и им разрешили жить здесь, потому что «кризис, девочки, сами понимаете». Вера понимала. Она вообще много понимала. Слишком много для семнадцати лет.

Она села. В зеркале (осколок на стене) отразилась девушка с пепельными волосами, которые никогда не лежали ровно, и серыми глазами, слишком большими для её худого лица. Вера не считала себя красивой. Она считала себя прозрачной. И это было удобно: прозрачных не трогают.

– Вера, – мама постучала в стену. – Там вчера твои вещи постираны.

Она не ответила. Мама не ждала ответа.

Три года назад, в августе, Вера и её старший брат Лёня ехали на велосипедах по набережной. Лёня всегда ехал первым. Он крикнул: «Обгоняй, трусиха!», и она нажала на педали. А потом – визг тормозов, скользкий асфальт после дождя, и Лёня под колёсами фуры с надписью «Фрукты. Рыба. Скоропорт».

Вера не видела крови. Она видела только его кроссовку. Белую. «Найк». Ту, которую они вместе выбирали в июне.

После похорон она замолчала. Сначала думали – шок. Потом – логоневроз. Потом психотерапевт сказал слово «мутизм» и покачал головой. Лекарства не помогли. Разговоры по душам – тоже. Вера говорила только когда была одна. И то – шёпотом. Коту. Своему отражению. Иногда – мольберту, но это было глупо, потому что мольберт не умел слушать.

Теперь она жила в тишине. Мир без звуков был плоским, как бумага. Но Вера научилась чувствовать его по-другому: по вибрациям, по запахам, по тому, как меняется свет. Она была сверхчувствительной. И это было проклятием.