Сергей Буданцев – Саранча (страница 54)
– А народ вчера к ним лип, как мухи к меду, – сказал старик Мамед.
Гулям-Гуссейн стоял в кружке и все еще беззаботно поигрывал носком сапога и помахивал плетью, но лицо его уже потеряло блеск оживления, и он отводил глаза от вскинутых на него в упор взглядов. Требовалось его мнение. И он произнес:
– Читал я эту бумагу. Сулейман-ханом она напечатана, да и писал-то ее кто-нибудь из наших.
Кто-то, прячась за спины, спросил измененным голосом:
– Ты скажи – правда ли в ней написана, векиль-баши?
И другой – опять не узнал его голоса Гулям-Гуссейн и не видел лица – добавил:
– А мальчишки, когда мы возвращались с проездки, в нас камни швыряли и свистали вслед. И кричали: «Стреляйте нас!» Не слыхал, Гулям-Гуссейн?
Мамед сказал:
– Много нас, казаков из Керманшаха, а лучше было бы не приезжать нам в родной город. Сказано: пусть тот, кто не боится расправы, лежит, развалясь на ложе, когда народ стоит кругом.
Гулям-Гуссейн стоял и не говорил ни слова. Все молчали. Тишину прервал неожиданный шум суматохи у ворот. Часовой тревожно закричал:
– Гулям-Гуссейн!
IX
Поручик Асад-Али-хан, дежурный по эскадрону, весь в ремнях, как лошадь в станке, стоял перед ротмистром Эддингтоном и докладывал:
– Гулям-Гуссейн – местный житель. Фатма-ханум – его единственная жена.
– Что с ней?
– Она скинула первенца нашего векиль-баши. Ее едва донесли до дому.
– Преступник найден?
– Зеленщик бежал…
Ротмистр с ненавистью посмотрел на прыщавое лицо, вертевшееся среди ремней.
– Позвольте, а полиция?
– Хе! Что полиция! Полиция на стороне местных властей. А они – не за нас.
– Значит, против?
Поручик помедлил ровно столько, чтобы оглядеть кабинет.
– Мне только что сказали, что Изатулла находится во дворце губернатора. Ему удалось скрыться благодаря помощи других торговцев и сочувствию населения. Осмелюсь доложить?
– Говорите.
Асад-Али-хан всеми морщинами лица изобразил разнороднейшие чувства. Он не наполнял свою речь полной верой. Он решился предостеречь начальника. Он сознает щекотливость положения.
– Казаки придают всему происшествию политическое значение.
– Что это значит? Да не тяните же, черт вас возьми!
– Я продолжаю. Им нашептали, что зеленщики – они все из Тагибустана – мстят векиль-баши за… э-э… ответственное участие в злополучной перестрелке и в прискорбном событии.
– Знаю. Дальше.
– Что же дальше? Нижние чины распространяют на себя раздражение жителей. Толпа родственников и казаков, во главе с Гулям-Гуссейном, воет у ворот запертого дворца, требуя выдачи Изатуллы. Зеваки и всякая чернь настроены недоброжелательно. Казаки возмущены и хотят во что бы то ни стало добиться наказания преступника.
Эддингтон вообразил вахмистра – лицо малярика и аскета. Фанатик европейской культуры, фанатик чести знамени – вахмистр воет. Он жесток и безудержен. «Дьявол его знает, что он натворит».
– Чего требует пострадавший?
– Крови за кровь, господин ротмистр. Таков обычай
Ирана.
– Обычай идиотский! Однако, если мы не добьемся именно этого удовлетворения, бригада понесет большой нравственный урон. После этого лучше не показываться в
Тегеран. Идиотский обычай!
Асад-Али-хан угодливо осклабился. Ротмистр брезгливо отвел глаза.
– Однако надо добиться наказания! Смешно: человек, оскорбивший казачью бригаду, гостит с комфортом в губернаторском доме. Предвижу – губернатор всячески будет укрывать преступника…
– Осмелюсь доложить?
– Да.
– Предпочтительней в таких случаях искать какого-нибудь соглашения… Можно сговариваться не с потерпевшим – в данном случае с Гулям-Гуссейном, – а с его родными или родственниками его жены. Они, как бы сказать… податливее. Тот же обычай позволяет требовать с обидчика денежную пеню.
Ротмистр налился кровью до того, что, казалось, – она брызнет в концы его белокурых волос. Он стукнул кулаком по столу.
– Какие там деньги! Вы мне подсовываете разные гнусности! Я не могу допустить, чтобы я, офицер его величества короля Великобритании, торговался, когда нужно требовать полного удовлетворения! Продажные скоты!
Он в три-четыре шага пересекал по диагонали кабинет, задыхаясь концами слов и фраз, раздраженный и высокомерный, гремя шпорами и играя нашивками и лентами формы.
– Черт его знает, что он натворит! Пошлите урядника эскадрона с полувзводом и казенной лошадью для вахмистра. Привезите его сюда, и никуда без моего разрешения не выпускать. Почетный арест. Изоляция. Запальчив очень, забияка…
X
На улицах томились от зноя и голодного поста усиленные наряды персидских полицейских: ледащих людей в шведской – память инструкторов – светло-коричневой форме из толстенного северного сукна…
Ротмистр желал им Сахары.
Город насторожился.
Пройдоха чиновник, крепкий старик с почтительной речью, рассиропленной льстивыми любезностями, сообщил ротмистру, что губернатор униженно извиняется перед ним и, несмотря на его, чиновника, заверения о серьезности разговора, принять офицера он может только послезавтра, так как пост проводит за городом и не считает возможным затруднять столь почетных посетителей поездками к нему на дачу. Но ради неотложных дел он приедет послезавтра в шесть часов вечера.
Ротмистр прискакал в назначенный час.
Обезжаленное вечером солнце мирно покоилось на стенах улиц, на куполах мечетей, на жестяном льве, грозившем своим мечом с коричневой бараньей шапочки полицейского, который встретил Эддингтона у ворот дворца.
Полицейский отдал честь и принял верную кобылу Дэзи.
Эддингтон вошел в ворота и направился по аллее к подъезду. Сад наполнялся сумраком. На чистом, вот уже добрых полгода, небе четко, как транспарант, рисовалась мелкая листва олеандровых деревьев, вырезные листья платанов без дрожи каменели в вышине, за ними, и к ним подступая, царила утихомиренная неразбериха вечернего сада. Перед фасадом дома – с тонкоколонными галереями и балконами, с мавританскими вырезами и завитушками, но достаточно запущенного, – на просторе расчищенной площадки было светло. Приходивших сюда посетителей удивляли апельсиновыми и лимонными деревьями, которые были врыты в грунт с зимними кадками и зеленели ярко, как печати на белом конверте. Пальмы разусатили кроны. Кактусы сидели так, как будто готовились сейчас прыгнуть в лицо. Бесплодно разлопушились два банана.
Зал, в который ввел ротмистра заспанный слуга, удручал роскошью и безвкусием. На старинных, прекрасно подобранных коврах росла колченогая сборная мебель восьмидесятых годов, расцветали розовые и голубые «тюльпаны» русских мещанских ламп, которых было десятка два. Зажгли, однако, одну.
В ее желтом свете Эддингтон разглядел часы.
– Уже половина седьмого! – сказал он на весь зал. – Не едет старый мерзавец!
Он почувствовал скуку, едкую, как лазаретная пыль, приступившую к самому горлу. Она была безысходна. Он завыл зевая. Она была бездеятельна. Он опустился на диван в темном углу и задремал, как должник в приемной заимодавца.
Сановник явился с толпой духовенства, выкрашенного хной. При виде Эддингтона неприлично удивился и, переждав почтительный поклон, сказал на отвратительном французском языке:
– Прошу прощения, я еще голоден, господин офицер.
Наши религиозные обряды тяжелы, и только благочестие и вера помогают переносить такой пост, как рамазан, неукоснительно. Я стар, мне надо готовиться к переходу в другой мир, но долго терпеть по вечерам с ожиданием пищи я не могу.
Англичанин смотрел на тучного старика – ханжу и лицемера – и жалел, что мысленная брань не имеет материальной силы… ну, хоть бы плевка!
Припоминая слова, которые произносил в штабе французской дивизии и произношением которых смешил веселого генерала, впоследствии участника Вердена, Эддингтон ответил:
– Отдохните, ваше превосходительство. Не стесняйтесь. Я подожду, потому что не могу не уважать такого подвига…