реклама
Бургер менюБургер меню

Сергей Буданцев – Саранча (страница 53)

18

Гулям-Гуссейн оторвал глаза от чтения, глаза, тронутые розовым и темные от рассеянности.

VI

Банкирский дом стоял за городом, в сочной глубине садов. Дорога в город шла гротом из зеленой прохлады, принесенной с гор журчанием арыков. Ротмистр ехал шагом. За завтраком его постигло особое опьянение, которое знакомо лишь тем, кто жил на юге, опьянение – когда голова остается как будто совершенно ясной и лишь приливы доверчивой откровенности, все выше вздымающейся по мере того, как преобладание виски в стакане с содовой водой становится ощутительней, показывают, что выпивший выпил здорово! Ротмистр обличал персов в недостатке семейственной любви (мисс Дженни получила ряд косвенных заверений в обратном), бранил рамазан (тем самым хвалил директорского повара), жаловался на неблагоприятные отношения с местными властями и своей казармой

(оттеняя ласку и уют за столом).

Миновав сады, он выехал на каменистое плато перед городом, которое показалось адом. Солнце лилось потоком тяжкой плавленой материи, оно кидалось на землю, как в обмороке, как в злобе, оно слепило глаза, душило зноем, осыпало пылью. Впереди залитыми светом крышами засияли холмы Керманшаха. У ротмистра помутилось в голове.

Город встретил ядовитыми запахами трупного гниения и неистребимых нечистот. Ротмистр оглянулся назад. Ординарец, несколько отставший, подгонял переходившего в крупную рысь коня. По бокам выросли глиняные домишки и стены. Всадники поднимались в гору, припадая к гриве лошади, сползали по крутым спускам, откидываясь на круп. Узкие извилины улиц, по которым едва могли разминуться два мула без поклажи, были безлюдны и беззвучны. Встретился только один прохожий, истощенный не то рамазаном, не то нищетой. Он плелся, припадая к стене.

Но едва они въехали в трубу крытого коридора (пассаж!), темнота, теснота, грохот, крики, понуканья, ослиный рев, сметанное зловоние кож, тухлой провизии, пота, купеческого пищеварения, вечно стоялый, отвратительно прохладный дух базара ошеломили ротмистра. Крепчайшими духами раздушенным платком он насилу удержал рвоту. Ишаки и катера не слушались погонщиков, застревая поперек движения. Как хлеб-соль неся нижнюю губу, теснились верблюды. Било ухо ковкой медной посуды, шипением горнов, все пронзалось невидимым скрежетом точки. Орали покупатели. Мычали продавцы. Ремесла и торговля жили и действовали. Пыль, осязаемая, как пух, стояла, как колоннада, освещаемая небом, падавшим из круглых отверстий свода. Пыль садилась на снедь, на фрукты, на лаваш, вынимаемый чертом-пекарем из адского пламени печной ямы. Ковры, серебро, знаменитое чеканное керманшахское серебро, каракулевые шкурки, шелка –

все восточное богатство базара не радовало офицера. Его стек, скипетр колониального могущества великой Британии, вяло прокладывал путь. Тронутый за плечо туземец нагло оглядывался и шел невозмутимо дальше. Лица встречных – по преимуществу курдов, с глазами Тамерлана, косыми и безжалостными, – диковолосатые, неотвратимым потоком лились мимо. Кобыла Дэзи воротила морду. Крага ротмистра были плотно притерты к ее бокам.

Прошел дервиш. Резким гортанным голосом он выводил не то пророчества, не то невероятной замысловатости проклятия. Он корчился, как в столбняке, выбрасывал слепые, сломанные руки вперед, пробивая путь своей страшной прозе. В лохмотьях просвечивало тусклое, грязное тело, не сулившее ничего доброго. Белыми, отравленными гашишем глазами он облил ротмистра и остановился. Он закричал, как сова. Эддингтон ничего не понял, кроме слов: «Гяур! Инглизи! Гетты эз Ирани1!»

Кадык святого метался, как обезумевшее животное.

Неподвижные купцы, отваживающие презрительным чмоканьем покупателя, который мешает переживать воспоминания о трубке опиума, вынимали изо рта чубук кальяна и высовывались из своих растворов. Стек потерял всякое действие. Дэзи пробивала дорогу грудью.

Пробились. Молитвословия оборвались за плечами.

Коридор становился свободнее. Лавки зеленого ряда были покинуты владельцами, открытые со всем товаром. Их охранял, прохаживаясь, одинокий зеленщик, очевидно оставленный за сторожа.

Выехали на круглую площадь – майдан. Это был пуп базара. Лавочки, выкрашенные зеленым, похожие на скворечни, аптека, две парикмахерские, убогие витрины, посредине – виселица.

Площадь гудела народом. Ротмистр видел всплескивавшие руки, искаженные лица, сосредоточенную суету массового скандала. Прокатилось совершенно явственно:

«Инглизи! Командир!»

Он дал шпоры Дэзи и круто повернул направо, в ближайшую галерею мануфактуристов. Их солидный товар сиял клеймами Манчестера. Ординарец угадал направление и галопировал впереди, расчищая нагайкой дорогу.

– Что-то произошло, – бормотал ротмистр.

1 Неверные англичане, уходите из Персии!

VII

Случилось вот что. Жена векиль-баши Гулям-Гуссейна пошла на рынок купить к ночной трапезе разной зелени на три шая2.

С ног до головы закутанная в чаршаф3, Фатма-ханум двигалась как черный сноп. Она шла тихо и важно, как немолодая женщина – ей было за двадцать, – и будущая мать: она восьмой месяц носила первого ребенка вахмистра.

Выйдя к зеленному ряду, она заметила, что ее сабзи-фуруша4 нет. Она подошла к первопопавшемуся и, передав деньги, попросила несколько сортов зелени. Купец отобрал два пучка шпината и, не глядя, бросил их покупательнице.

И зеленщик Изатулла, и Фатма-ханум одинаково усердно постились во время рамазана. Жара и голод отзывались в них не обычной слабостью и вялым безразличием, а, как у многих, едким зудом кожи, дикой раздражительностью.

– Что? – визгливо закричала женщина. – На что мне нужен один шпинат, когда я просила еще луку, моркови и чесноку. И разве, продажная душа, два пучка шпината, да еще такого паршивого, стоят три шая?

– Валла! – ответил зеленщик. – Уходи от меня, злая сука, падаль и бесчестье мужа. Ты кричишь, как бешеная ослица.

2 Шай – мелкая персидская монета.

3 Чаршаф – род паранджи.

4 Сабзи-фуруш – торговец зеленью.

– Не позорь моего мужа! Он разотрет тебя, как плевок.

Начальник казаков – и какой-то мерзавец торгаш!

– А! Он из тех, что с англичанами стреляют по деревням мальчишек!

Фатма-ханум не слушала.

– Верни мне деньги, вор! – заголосила она.

Прохожие начали приостанавливаться. Соседние сабзи-фуруши прислушивались; готовые к участию в криках

Фатмы-ханум.

Изатулла потерял свет в глазах.

– Получай, что тебе следует, грязная стерва! – прохрипел он с пеной у губ и ударил женщину в подбородок кулаком, в котором были зажаты ее деньги. Он кинул их на землю.

Она взвизгнула и вцепилась ему в рыжую бороду костистыми пальцами так, что он только мотал головой. В

толпе засмеялись.

Кто-то перебил смех возмущенным окриком. Торговец вырвался, оставив несколько клоков бороды в руках женщины, и схватил какую-то скалку. Удар пришелся ей по животу.

Она присела на корточки и закатилась длительным воплем. В толпе сообразили, что произошло что-то неладное. Сабзи-фуруш Изатулла бросился бежать. За ним погнались. Его стеной окружили товарищи зеленщики и однодеревенцы, засинели ножи.

– Как женщину ударил!

– Разве так можно! Убил!

Со стороны Изатуллы кричали:

– Она, сука, сама начала.

– За нее казаки заступятся.

Изатуллы среди них уже не было. Толпа прибывала, текла из всех галерей. Ее выносило собственным возбуждением на площадь. Крик становился все упорядоченнее и общее. Из гула росли голоса:

– На этой площади три года тому назад, когда англичане после русских занимали нашу родину, они вешали ни в чем не повинных людей – для острастки. Теперь они убивают детей для забавы. Зеленщик – мститель. Он из

Тагибустана. Он мстит за Тагибустан.

Неизвестный скрылся. Его любовно поглотила площадь. Пронеслось совершенно явственно:

– Инглизи! Командир!

VIII

В тот день первым взводом под командой Гулям-Гуссейна была совершена обычная небольшая проездка лошадей. Утро было мягко и звонко. Огромное пышное солнце играло на боках хорошо вычищенных коней, сияло на оружии, и Гулям-Гуссейн особенно четко и точно менял аллюры. Лошади шли прекрасно, один Багир отстал на своем захромавшем коне, с полдороги поехал в караван-сарай.

Когда взвод вернулся, Багир сидел на корточках в затененном углу и во все горло распевал грустные четверостишия Джеляледдина, причем расчет был на то, что мрачные стенания песни никак не будут соответствовать веселой роже бездельника-певца:

Бешено гоняясь за любимою, Я дожил до тех лет, когда близок конец.

Быть может, теперь овладею я милою.

Но кто вернет мне ушедшую жизнь?!

Он блестел, как маслина. По камням процокали копыта.

Могучий хохот увенчал потешное старание. Вокруг Багира собрался вскоре почти весь взвод.

Гулям-Гуссейн рассыпал милостивые слова:

– Что ты надрываешься, Багир, как пташка над мертвым птенцом? И скажи – чем ты обезвредил Асад-Али-хана? Он сегодня дежурный и допускает такой беспорядок, как твое душераздирающее пение!

– Ну, Асад-Али-хану не до меня, – ответил Багир. –

Вчера по всему городу висели бумажки, позорившие нашего командира. Нынче нашли их целую кучу в конюшне второго взвода. Асад-Али-хан тут полчаса орал, а виновных нет! Да и какая же вина может быть, когда их даже городская полиция вчера весь день не срывала!