реклама
Бургер менюБургер меню

Сэмюэл Батлер – Едгин, или По ту сторону гор (страница 7)

18

Я с сожалением думал о Чаубоке, понимая, как он был полезен и как много я потерял, оставшись без него и будучи вынужден сам делать всё, что до сих пор делал для меня он — и делал бесконечно лучше, чем умел я. А ведь, сверх того, я замыслил обратить его в христианскую веру, которую он наружно принял, однако не думаю, чтобы она глубоко укоренилась в его косной, неподатливой натуре. Я пытался наставлять его у лагерного костра и разъяснял ему таинства Троицы и первородного греха, в каковых материях сам я хорошо разбирался, будучи со стороны матери внуком архидиакона, не говоря уже о том, что отец мой был священнослужителем англиканской церкви. Я действительно хотел спасти несчастное создание от вечных мук преисподней, но пуще склонял меня к сему духовному подвигу запавший мне в память посул св. Иакова[6], сказавшего, что обративший грешника (каким Чаубок без сомнения являлся) от ложного его пути покроет тем множество собственных грехов. Стало быть, думал я, обращение Чаубока могло бы до известной степени уравновесить беспорядочность и провинности моей предшествующей жизни, воспоминания о которых не раз доставляли мне неприятные минуты во времена недавних жизненных испытаний.

Я дошел даже до того, что, как сумел, окрестил его, убедившись, что в отношении Чаубока не были совершены обе части обряда — наречение христианским именем и крещение. Из его рассказов я понял, что он лишь получил от миссионеров имя Уильям, то есть имела место только первая часть. Мне подумалось, что со стороны миссионеров было непростительной небрежностью не исполнить и вторую — и, несомненно, более важную — церемонию, которая, как я всегда понимал, предшествует наречению, как в отношении младенцев, так и взрослых обращаемых. Вспомнив об опасностях, которым мы оба подвергаемся, я решил, что откладывать недопустимо. К счастью, еще не было 12 часов, так что я сразу его и окрестил, облив водою, набранной в одну из жестянок; обряд был совершен мною благоговейно и, надеюсь, действенно. После чего я приступил к наставлениям, трактующим более глубокие таинства веры, чтобы сделать его не только христианином по имени, но и в душе.

В последнем я мало преуспел, обучению Чаубок поддавался очень туго. Вечером, в тот же день, когда я его окрестил, он уже в двенадцатый раз попытался стибрить у меня бренди, из-за чего я приуныл, усомнившись, действительно ли мне удалось окрестить его должным образом. У него был молитвенник — книжка двадцатилетней давности, подаренная ему миссионерами, но единственное, что ему из нее живо запомнилось, это имя и титул Аделаиды[7], Вдовствующей Королевы, которые он каждый раз поминал, будучи чем-нибудь раздражен либо, напротив, тронут, и которые, кажется, действительно имели для него некий глубокий духовный смысл, хотя он никогда не мог толком провести грань между личностью королевы и личностью Марии Магдалины, чье имя также его пленяло, пусть и в меньшей степени.

Душа его подлинно была каменистой почвой, но, трудясь над ее вскапыванием, я мог отвратить его от верований, присущих религии его племени, а это уже значило пройти половину пути к тому, чтобы сделать его истинным христианином. Теперь всё это было раз и навсегда отсечено, и ни я уже не мог оказать ему дальнейшего духовного вспомоществования, ни он мне — пользы вещественной; не говоря о том, что любая компания лучше одиночества.

Предавшись такого рода мыслям, я впал в глубокую меланхолию, однако, сварив в жестяном котелке нескольких уток и съев их, значительно повеселел. У меня оставалось немного чая и около фунта табаку, чего мне должно было хватить еще на пару недель, если курить умеренно. Еще имелось 8 галет и — самое драгоценное — примерно 6 унций бренди, каковое количество я вскоре сократил до 4, ибо ночь была холодная.

Я поднялся на рассвете и спустя час был уже в пути, чувствуя себя не в своей тарелке, чтобы не сказать подавленным, из-за тяготившего меня груза одиночества, однако же, вспоминая о том, сколько опасностей я уже преодолел, и о том, что этот день увидит меня в верхней точке водораздельного хребта, я преисполнялся надежд.

После медленного, но неуклонного подъема, продолжавшегося от 3 до 4 часов, в течение которых мне не встретилось серьезных помех, я вышел на плато, откуда было рукой подать до ледника, обозначавшего, по моей оценке, самое высокое место искомого прохода. Над ледником один за другим высились неровные стены обрывов и заснеженные горные склоны. Одиночество подавляло меня невыносимо; гора, где паслось овечье стадо хозяина, была запруженной толпами улицей с оживленным движением в сравнении с этим мрачным тоскливым местом. Сверх того, сам воздух, казалось, был здесь какой-то темный и давящий, отчего чувство одиночества становилось еще более гнетущим. Надо всем, что не было покрыто снегом или льдом, нависал чернильный мрак. Нигде не видно было ни травинки.

Я чувствовал, как с каждой минутой нарастает во мне ужасное сомнение в том, что я — это действительно я, сомнение в нераздельности моего прошлого и нынешнего существования — первый признак помрачения рассудка, которое настигает людей, заблудившихся в буше. До сих пор я боролся с этим чувством, и мне удавалось одержать верх; но мертвое безмолвие и мрак, царившие в скалистой глуши, оказались мне не по силам — я ощущал, что моя способность брать себя в руки и управлять собою начинает ослабевать.

Немного отдохнув, я вновь двинулся вперед по очень трудному участку, и шел, пока не достиг нижнего края глетчера. Тут я увидал второй глетчер, спускавшийся с восточной стороны в маленькое озеро. Я решил обогнуть озеро с западной стороны, где идти было полегче, и, пройдя примерно половину пути, ожидал, что передо мной откроется вид на равнины, уже виденные мной с гор на противоположном берегу реки, но ожидания мои не оправдались, облака застлали проход меж ледниками в самой верхней его части, хотя и не накрыли его с той стороны, откуда я поднимался. Так что скоро меня окутали волны холодного тумана, хотя и не слишком густого, но позволявшего видеть не далее, чем на несколько ярдов вперед. Затем я вышел на участок, покрытый слоем слежавшегося снега, на котором отчетливо различались цепочки наполовину оплывших козьих следов — а в одном месте, показалось мне, отпечатались следы преследующей коз собаки. Не набрел ли я на места, населенные пастухами? Почва в тех местах, где ее не покрывал снег, была такой скудной и каменистой, почти лишенной растительности, что я не мог разглядеть никаких признаков тропы или протоптанной овцами стежки. Но меня не оставляло тревожное чувство при мысли, какой прием я встречу, если наткнусь на здешних обитателей. Размышляя об этом, я продолжал осторожно продвигаться в тумане, как вдруг мне почудилось, что сквозь белесую пелену виднеются какие-то темные предметы. Я подошел ближе, и дрожь невыразимого ужаса пронизала мое тело, когда я увидал круг, образованный гигантскими формами, серыми и зловещими, каждая во много раз выше меня, выступающими предо мной из облачной мглы.

Полагаю, со мной случился краткий обморок, ибо какое-то время спустя я обнаружил, что сижу на земле, больной и смертельно задрогший. Фигуры, недвижные и молчаливые, смутно виднелись в густом сумраке, но форма их, бесспорно, была человекоподобной.

Меня осенила внезапная мысль, которая, без сомнения, сразу пришла бы мне в голову, не будь я заранее одержим дурными предчувствиями к моменту, когда впервые увидел фигуры, — и, конечно, если бы облако тумана не скрывало их от меня. Я имею в виду, что они были не живыми существами, но статуями. Я принялся медленно считать до 50 и убедился, что предметы эти не живые, раз в течение такого времени мне не удалось заметить никаких признаков их движения.

Как же я был благодарен Господу, когда досчитал полсотни до конца, а они и не пошевелились!

Я досчитал до 50 второй раз — и снова всё оставалось недвижным.

Робкими стопами двинулся я вперед и мгновение спустя увидел, что догадка моя верна. Я вышел к своего рода Стоунхенджу, состоявшему из грубо вытесанных варварских изваяний, сидевших в той же позе, какую принял Чаубок, когда я взялся выспрашивать его в сарае для стрижки, и с тем же нечеловечески-злобным выражением на лицах. Поза у всех была сидячая, но две статуи упали. Изваяния были именно варварские — не египетские, не ассирийские, не японские — отличные от всех перечисленных и всё же на всех на них чем-то похожие. Они были в 6 или даже 7 раз выше человеческого роста, очень древние, изъеденные непогодой и поросшие лишайником. Числом их было 10. Снег лежал у них на головах и повсюду, где мог угнездиться. Каждая статуя была сооружена из 4 или 5 чудовищных каменных блоков, но как они были подняты на высоту и скреплены, известно только тем, кто эти статуи воздвигал. Каждое изваяние было ужасно по-своему. Один истукан бешено ярился, как бы от боли или в приступе дикого отчаяния; другой был изнурен, согбен и будто умирал от голода; третий походил на свирепого идиота, причем на устах его играла самая дурацкая ухмылка, какую только можно вообразить — вот этот как раз повалился и, валяясь на земле, выглядел вдвойне нелепо; рты у всех были приоткрыты, у кого чуть-чуть, у кого пошире, а разглядывая их со спины, я заметил, что головы у них сделаны полыми.