реклама
Бургер менюБургер меню

Семён Маркович – Звук (страница 5)

18

Я переезжала. Монмартр, потом Батиньоль, потом Бельвиль. Новый адрес, новая мансарда, те же стены — серые, с потёками, с пятнами плесени в углу, похожими на карту ненайденной страны. Новые соседи, те же вопросы, которые рано или поздно начинаются: «Сколько вам лет, мадемуазель?» — «Двадцать четыре.» — «Странно, вы и в прошлом году говорили двадцать четыре.» — «Ошибаетесь, мадам, в прошлом году меня здесь не было.»

Здесь — не было. Через год — не буду. Круг, который я ещё не назвала кругом, потому что не знала, что он бесконечный.

Работу искала в объявлениях — газетных, расклеенных на тумбах, набранных тем шрифтом, который я узнавала по запаху: свинец и сажа, те же, что на пальцах Пьера. Объявления были: прачечная на Рю-Лепик требует гладильщицу, ателье на Рю-де-ла-Пэ ищет швею, почтовое отделение на площади Клиши набирает сортировщиц. Я не умела гладить, шить могла, но плохо, а сортировать — могла, но не видела смысла.

На тумбе у Северного вокзала, между объявлением о розыске сбежавшего пуделя и рекламой средства от кашля, висел листок: «Телеграфное бюро Северного вокзала ищет операторов для работы с аппаратом Морзе. Требования: грамотность, усидчивость, острый слух. Жалованье — 75 франков в месяц. Обращаться в бюро, второй этаж, левое крыло.»

Семьдесят пять франков. Вдвое больше, чем в книжной лавке. Втрое — чем у адвоката. Грамотность — есть. Усидчивость — три тысячи лет хватит, хотя я ещё не знала, что три тысячи. Острый слух — не знаю: обычный, может чуть лучше обычного, потому что после Коммуны я стала слышать резче, как будто пуля, пройдя насквозь, прочистила что-то внутри, и звуки стали чётче — шаги за стеной, дыхание соседки, стук капель по жестяному тазу, скрип половицы под ногой кошки.

Я оторвала уголок объявления — зачем? привычка? доказательство? — и пошла на второй этаж.

***

Телеграфное бюро занимало комнату в левом крыле, над залом ожидания, и было отделено от вокзального гула одной деревянной дверью — тонкой, рассохшейся, с щелью внизу, через которую тянуло сквозняком и запахом угля. За дверью — другой мир.

Тишина — не полная, рабочая, плотная, из тех тишин, которые состоят из мелких звуков: шорох бумаги, скрип стула, чьё-то покашливание, — и сквозь всё это — стук.

Не такой, как на баррикаде — не выстрелы, не булыжники, не грохот рушащихся стен, а другой, частый и ровный, деловитый. Точка-тире. Точка-точка-тире. Тире-тире-точка. Ритм, в котором не было ни паники, ни ярости, ни отчаяния — только слова, превращённые в удары, удары, превращённые в ток, ток, бегущий по проводу из Парижа в Лилль, в Кале, в Брюссель, — и на другом конце провода кто-то слушал, и записывал, и ток снова становился словами, и слова — смыслом, и смысл — действием: купить, продать, приехать, умер, родился, люблю, жду.

Я стояла у порога и слушала.

Комната была длинной, узкой, с окнами на перрон. Свет падал слева — жёлтый, газовый, от рожков на стене, смешанный с дневным из окон, и в этом двойном свете всё выглядело янтарным, подводным, — комната затонула и продолжала работать под водой. Вдоль стен — столы, на столах — аппараты. Латунные, деревянные, с рычажками и катушками, с бумажными лентами, которые ползли из щелей и свисали на пол тонкими белыми языками. За столами сидели люди — семеро, все мужчины, в тёмных жилетах поверх белых рубашек, рукава засучены, и пальцы правых рук лежали на ключах — медных, плоских, с округлыми головками, — и пальцы двигались быстро, точно, как пальцы пианиста, только вместо музыки — код, и вместо зала — провод.

Восьмой стол был пуст.

За конторкой у двери сидел начальник бюро — низкий, лысый, в пенсне, с чернильным пятном на манжете, и говорил с кем-то, кого я не видела, — и голос его был усталый и монотонный, как стук ключа Морзе: точка, тире, пауза, точка.

— Месье, — сказала я.

Он поднял глаза. Пенсне сползло на кончик носа. Глаза — серые, блёклые, как газетная бумага, на которой слишком много раз напечатали, и буквы проступили с обратной стороны.

— Объявление, — я положила на конторку оторванный уголок. — Оператор аппарата Морзе.

Он посмотрел на уголок, потом на меня, потом снова на уголок.

— Мадемуазель, — сказал он, — работа с аппаратом Морзе требует подготовки. Вы знакомы с кодом?

— Нет.

— Умеете читать ленту?

— Нет.

— Владеете ключом?

— Нет.

Пауза. За моей спиной — стук ключей, семь одновременно, семь разных ритмов, семь разных телеграмм, летящих по семи проводам в семь городов. Латунь, медь, бумага, ток.

— Зачем вы здесь, мадемуазель?

Я не знала — зачем. Знала одно: стук. Я слышала его через дверь, и он напоминал что-то, чего я не могла назвать, и не могла уйти, пока не назову. Точка-тире. Крик-пауза-крик. Баррикада. Голос, летящий через расстояние, через стены, через провод, — быстрее лошади, быстрее гонца, быстрее крика на баррикаде, который слышали триста человек и который гас, и Пьер умирал, и крик умирал вместе с ним.

А здесь — стук. И стук не гаснет. Стук бежит по проводу в Лилль, и в Лилле кто-то слышит, и записывает, и слово живёт, и слово не умирает на мостовой, и пуля не может его остановить, потому что пуля летит в тело, а слово летит по проводу, и провод тоньше тела, и быстрее пули, и длиннее жизни.

— Я быстро учусь, — сказала я.

***

Начальника звали месье Леру — Огюст Леру, сорок семь лет, бывший военный телеграфист, прослуживший при осаде Парижа в семидесятом и при Коммуне в семьдесят первом, — и он говорил о Коммуне так, как говорят о погоде: было, прошло, сегодня — ясно. Он взял меня на испытательный срок — месяц, тридцать франков, место за восьмым столом, у окна, с видом на перрон, где паровозы пускали пар и носильщики тащили чемоданы.

— Код выучите за неделю, — сказал он. — Если за неделю не выучите — значит, не ваше.

Я выучила за четыре дня — не потому что умная, а потому что слышала. Код Морзе — это ритм, а ритм — это то, что я знала до кода, до провода, до Северного вокзала: ритм набора, когда литеры падают в форму одна за другой и печатный станок стучит, как сердце, и крик на баррикаде — тоже ритм, короткий-длинный-короткий, точка-тире-точка, и паузы между залпами — тоже ритм, и капли по жестяному тазу в мансарде — тоже, и стук каблуков мадам Верне по лестнице — тоже, и мир, оказывается, весь состоит из точек и тире, и код Морзе — не изобретение, а перевод.

На пятый день я села за аппарат.

Латунный ключ — плоский, на пружине, с головкой, отполированной пальцами предыдущего оператора до зеркального блеска. Я положила указательный палец на головку — холодную, гладкую, — и нажала.

Щелчок — контакт замкнулся, и ток побежал по проводу — я не видела его, не слышала, но знала: бежит. Из моего пальца, через латунь, через медь, через железо, через два столба за окном, через крышу вокзала, через улицу, через город, — в Лилль, в двести тридцать километров отсюда, и кто-то там, на другом конце, услышит: щелчок. Точка. Моя точка. Моё первое слово, сказанное не голосом, не карандашом, не типографской краской — током.

Я нажала ещё раз. Тире. Длинный контакт — палец на латуни, пружина подрагивает, как подрагивает горло, когда держишь крик.

Точка-тире — буква «А».

Сосед слева — Фернан, худой, рыжий, с веснушками на переносице и привычкой считать телеграммы вслух — посмотрел на меня и кивнул. Сосед справа — место пустовало: девятый стол поставят через год, когда трафик вырастет, и за него сядет женщина, и за ней — ещё одна, и ещё, и к девяностым годам в бюро будут два зала, мужской и женский, и в женском — тишина будет другой, мягче, без кашля, без табачного духа, но стук ключей — тот же, и код — тот же, и провод — тот же, и ток не отличает мужских пальцев от женских.

Я отстучала первую телеграмму. Адресат — Лилль, контора Северной железнодорожной компании. Текст: «Подтвердите получение груза номер 1247. Ответ оплачен.» Четырнадцать слов, двести шесть ударов, сорок секунд.

Четырнадцать слов долетели из Парижа в Лилль за время, которого не хватило бы, чтобы дойти от моего стола до двери.

Я сидела и смотрела на аппарат — на катушку, на ленту, на латунный ключ, ещё тёплый от пальца, — и думала о Пьере. О том, как он стоял на баррикаде и кричал. Его слышали триста человек. Я — только что сказала четырнадцать слов, и их услышали в Лилле, через двести тридцать километров, мгновенно, без голоса, без крика, без баррикады.

Триста человек — и тишина. Двести тридцать километров — и ответ.

Вот оно — то, ради чего. Я не знала, как это назвать, не могла подобрать слово, но чувствовала: мир сдвинулся. Не вчера, не на баррикаде — давно, в тот день, когда первый ток побежал по первому проводу, и первый щелчок раздался на другом конце, и кто-то услышал, и записал, и понял: слово больше не привязано к горлу. Слово — в проводе. И провод не устаёт, не хрипнет, не умирает на мостовой.

Провод просто работает.

***

Через месяц я стучала быстрее всех в бюро.

Не хвастаюсь — считала: Фернан — восемнадцать слов в минуту. Гастон, за третьим столом, коротышка с усами и табачным кашлем, — двадцать два. Месье Леру, когда садился за ключ, — двадцать пять, и это считалось рекордом, и он гордился, и поправлял пенсне, и говорил: «Двадцать пять — это потолок. Быстрее — ошибки, а ошибки в телеграмме — дороже, чем в газете, потому что газету можно выбросить, а телеграмму — нет.»