18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сельма Лагерлеф – Иерусалим (страница 45)

18

– Ну нет, – улыбнулся Пер. – Спасибо за предложение. Уж лучше останусь я. Если я где и нужен, то не в Земле обетованной, а здесь, дома.

– Не знаю, не знаю… по мне, так если кому и приготовлено место в раю, то уж тебе. – Бьорн положил голову на плечо брата и закрыл глаза. – Прости меня, если что не так…

Они встали и пожали друг другу руки.

– Смотри-ка, – сказал Пер. – На этот раз никто не стучит.

– Удивительно – почему ты выбрал именно это место?

– Сам подумай. В последнее время нам было тяжело жить в мире. Как встретимся, так поругаемся.

– Ты думал, что я и сегодня готов к бою? Полезу драться или как?

– Нет-нет… это меня злость разбирает, когда думаю, что тебя теряю. Может, навсегда. Кто знает.

Пер проводил брата до телеги, крепко пожал руку его жене и спокойно сказал:

– Я купил Юнггорден. Говорю, чтобы ты знала: можешь вернуться, когда захочешь.

Потом пришла очередь старшего сына. Пер и ему пожал руку.

– Помни, мальчик: у тебя есть хутор, есть земля. На тот случай, если захочешь вернуться на родину.

И так он обошел всех детей. А когда дело дошло до Малыша Эрика, которому только что исполнилось два года, погладил его по головке и сказал:

– Не забудьте, ребята! Когда Малыш Эрик подрастет, объясните ему: у него есть хутор и есть земля. Может вернуться в любой момент.

И караван будущих обитателей Иерусалима двинулся дальше.

Но уже через четверть часа вновь пришлось остановиться. Множество друзей и родственников собрались неподалеку от кладбища – попрощаться с отъезжающими. Тут пилигримы задержались надолго. Все хотели пожать руку, обнять, пожелать счастливого пути.

Въехали в деревню – та же история. Вдоль всей улицы стоят люди. И не только на улице – выглядывают из окон, дети оседлали заборы. Те, что живут подальше, тоже пришли – сидят на холме, машут руками, поют псалмы.

Добрались до дома присяжного заседателя Ларса Клементссона и опять остановились: Гунхильд должна попрощаться с родителями.

В тот самый день, когда девушка решила ехать в Иерусалим, она переселилась в Ингмарсгорден. Посчитала, что такое решение поможет ей избежать споров с отцом и матерью – те никак не хотели примириться с мыслью, что дочь собирается их покинуть.

Гунхильд соскочила с повозки, ринулась было к дверям, но остановилась как вкопанная. Дом заседателя выглядел так, будто в нем никто не живет. Ни единого человека во дворе, никто не выглядывает из окон.

Подергала за калитку – заперта. Побежала к перелазу, спустилась во двор – дверь в сени на замке. Обошла дом – кухонная дверь тоже заперта, изнутри наброшен крюк. Несколько раз постучала, прислушалась: никакого шевеления. Все тихо. Она подобрала щепку, просунула в щель и подняла крюк. Как в детстве.

В кухне никого. В гостиной и в спальне тоже. Куда все подевались?

Но надо же как-то дать знать родителям, что она про них не забыла, пришла попрощаться!

Гунхильд подошла к секретеру и откинула крышку – отец всегда держал там чернила и ручку. Чернил не нашлось, и она начала открывать ящики – один за другим. И продолжала бы, если бы не наткнулась на знакомую шкатулку, свадебный подарок отца. Когда Гунхильд была маленькой, мать часто сажала ее на колени и показывала содержимое. Красивая белая шкатулка, по периметру бежит цветочная гирлянда, искусно выписанная тонкой кисточкой. Открыла крышку – на внутренней стороне изображен пастушок, играющий на свирели для маленьких белых овечек. В детстве она довольно часто рассматривала эту картинку, и ей казалось, что с каждым разом овечки слушают пастуха все внимательнее и внимательнее.

Мать хранила в ларце самое дорогое: тонкое обручальное кольцо своей матери, бабушки Гунхильд, отцовские давно остановившиеся часы и свои собственные золотые серьги. Ничего этого не было. Лежал только сложенный лист бумаги.

Письмо. Письмо к матери от нее, от Гунхильд. Пару лет назад она ездила со школьной экскурсией в Муру и пересекала Сильян на небольшом пароходе. Пароход перевернулся, несколько ее подруг утонули. Мало того – родителям Гунхильд сообщили, что их дочь тоже погибла.

Гунхильд представила, как счастлива была мать, получив это письмо. Ее дочь жива! Значит, мама переложила все свои сокровища в другое место. А в ларце оставила самое главное – письмо от дочери.

Девушка побледнела, сердце трепыхнулось так, что перехватило дыхание.

– Теперь я поняла… – прошептала она. – Я убиваю маму.

Она уже раздумала писать записку и выскочила из дома. Села в повозку и на вопросы, попрощалась ли она с родителями, не отвечала, только мотала головой. Долго сидела неподвижно. Сцепила побелевшие пальцы и повторяла три слова.

Я убиваю маму.

Она умрет от горя, думала она, глядя перед собой. Я, конечно, попаду в Святую землю, а она умрет. Теперь я знаю точно: она умрет от горя. Я ее убиваю.

Наконец-то паломники миновали обжитые места и въехали в рощу.

И только сейчас они заметили, что с ними едет незнакомая повозка, а в ней двое – люди, которых они никогда раньше не видели.

Пока ехали по селу, все были так заняты прощанием с друзьями и знакомыми, что не обратили внимания на чужаков.

Они то обгоняли кавалькаду, то придерживали лошадей и давали остальным проехать вперед.

Телега как телега, самая обычная крестьянская телега, и лошадка неприметная – ничего удивительного, что они не обратили на нее никакого внимания. А теперь обратили, но все равно никто не мог определить, чья это повозка.

Лошадью правил сгорбленный старик с морщинистыми руками и длинной седой бородой. Отъезжающие переглядывались, спрашивали друг друга – нет, раньше никто и никогда его не видел. Никто даже не задумался – ответ один и тот же: нет, никогда раньше с этим стариком не встречался.

А рядом с ним сидела женщина, и вот в ней-то как раз было что-то знакомое. Знакомое – да, но она ехала, накинув на голову черную шаль, и придерживала ее руками. Не только лица, даже глаз не видно.

Пытались определить по росту, по осанке, но вскоре выяснилось, что все отгадчики имеют в виду разных женщин. Дочь присяжного Гунхильд воскликнула:

– Это моя мать!

– Ничего подобного, – возразила жена Исраеля Тумассона. – Мне кажется, это моя сестра.

Мнения разошлись. Тимс Хальвор даже решил, что это старая Эва Гуннарсдоттер, которую не взяли в Иерусалим, поскольку ей не было голоса. Бедняжка не слышала прямого призыва Спасителя, который услышали все остальные.

Незнакомцы проехали с ними всю дорогу, но женщина ни разу не открыла лицо. Кто-то решил, что он когда-то был влюблен в эту женщину. А другие не без дрожи предполагали, что это та самая, кого они когда-то обманули и предали. Несколько раз незнакомцы повторяли тот же фокус: обгоняли, отставали, потом опять ехали во главе. Но всем было понятно: незнакомка внимательно разглядывает паломников. Разглядывать-то разглядывает, а лицо по-прежнему закрыто шалью.

Они проводили отъезжающих до самого вокзала. Но как раз тогда, когда все сошли с повозок и начали разгружать багаж, когда решили, что у нее теперь и выхода нет другого, кроме как снять шаль и открыть лицо, – присмотрелись и удивились.

Незнакомка исчезла.

Пока караван двигался по уезду, все обратили внимание: в поле никого. Никто не косил, никто не пришел с граблями собирать скошенную траву в копны.

В это утро сельчане не работали. Стояли по обочинам, а некоторые приехали на колясках и телегах и провожали отъезжающих – кто милю, кто две, а кто и до самой железнодорожной станции. Даже надели воскресную одежду, в которой ходили только в церковь, – все-таки подобными событиями не так уж богата жизнь.

Никто не работал, а Хёк Матс Эрикссон работал. Один на весь приход. Мало того – решил заняться самым тяжелым и утомительным трудом: выкорчевывал из земли тяжелые, сырые камни. Именно этим он занимался и в молодости, когда задешево купил вроде бы непригодные для земледелия угодья. Выкорчевывал и складывал у обочины, словно собрался строить каменный забор.

Габриель Матссон заметил отца издалека. Тот даже головы не поднял, таскал камни. Один за другим, без передышки. Некоторые камни показались юноше такими тяжелыми, что он испугался: как бы отец не надорвал спину. Подносил камни к меже и не складывал, будто строил что-то, а сбрасывал, да так, что высекались искры.

Габриелю бы присматривать за собственным грузом, править лошадью, но нет. Умная лошадка шла сама, а он шагал рядом с телегой и, не отрываясь, смотрел на отца.

Старый Матс Эрикссон не давал себе ни минуты отдыха. Он работал с той же упрямой яростью, как и в те времена, когда сын был совсем маленьким, когда надо было расширять хозяйство и превращать непригодные земли в пахотные.

Каждый по-своему переживает горе. Кто-то плачет, кто-то исходит бессильным гневом и проклинает жизнь. А Хёк Матс выкорчевывает камни, старается выбрать побольше и потяжелее и не грузит на тачку, а тащит из последних сил к каменному забору.

Когда караван уже скрылся из виду, разразилась собиравшаяся с самого утра гроза. Все, конечно, поспешили в укрытия. Все, но не Хёк Матс – мокрый до нитки, он продолжал корчевать и таскать камни. Каждый раз, когда сверкала молния, поднимал голову, подставлял лицо дождю и ждал, когда же ударит гром. Понимающе кивал и продолжал работу.

В полдень на пороге дома появилась дочь, сестра Габриеля, и позвала отца – пора обедать. Но Хёк Матс не был голоден. Вернее, мысль такая мелькнула – неплохо бы перекусить, но он махнул рукой и взялся за лом – корчевать очередной камень.