Сельма Лагерлеф – Иерусалим (страница 32)
Она уже не думала ни о детях, ни о муже – вообще ни о чем, что она в эти минуты оставляет в мире. Она страстно желала только одного: чтобы душа ее не погибла в пучине, а поднялась к Богу.
И представьте: миссис Гордон ясно почувствовала – душа ее радуется, как выпущенный из темницы пленник. Наконец-то можно сбросить оковы земной жизни и обрести свой истинный дом.
Господи, как, оказывается, легко умирать…
И пока она так думала, произошло странное: хлюпанье воды, отчаянные крики о помощи, стоны и плач – все звуки слились в одну-единственную бархатную басовую ноту, смысл которой она поняла безо всякого труда: так бывает, когда бесформенные облака внезапно образуют ясную и легко понимаемую картину.
– Да, умирать легко. Жить гораздо труднее.
Это правда, подумала миссис Гордон. Но можно ли сделать что-то, чтобы жизнь была так же легка, как смерть?
Вокруг не прекращалась смертельная борьба за место у перевернутых шлюпок, за обломки досок, за пояса – за все, что может помочь какое-то время продержаться на поверхности. Но она слышала все тот же голос, ту же бессловесную и ясно понимаемую ноту.
– Единение. Только единение может сделать жизнь столь же легкой, как смерть.
Конечно же – это голос Всевышнего. Кому еще под силу перевести грохот, шум и крики о помощи на не требующий слов язык?
Провидческие слова еще стояли в ушах. Теперь ей уже не хотелось умирать – и спасение пришло. Ее подняли на борт маленького ялика, где кроме нее были еще трое: тщательно одетый пожилой матрос, маленькая старушка с круглыми совиными глазами и заплаканный мальчик в рваной рубахе.
К полудню следующего дня к отмелям и рыбным угодьям недалеко от Ньюфаундленда подошел норвежский куттер[9]. Было тихо и тепло, даже жарко. Ни малейшего ветерка, море отражало голубое небо, как зеркало. Обвисшие паруса с трудом ловили слабое дыхание то и дело принимающегося умирать ветерка. Там, где эти почти незаметные выдохи достигали поверхности, они серебрили голубую воду так, что слепило глаза. Несказанной, между прочим, красоты зрелище.
Внезапно один из моряков заметил на сверкающей поверхности какой-то темный предмет. Дрейфующий парусник прошел совсем близко, и все увидели труп. Судя по одежде – моряк. Лежит на спине. Спокойное, чуть ли не мечтательное выражение лица, будто спит с открытыми глазами. Очевидно, утонул совсем недавно – как живой. Хотя кто-кто, а моряки прекрасно знали: если труп всплыл, значит, разложение уже началось.
Один из моряков отвернулся – зрелище все же пугающее, разглядывать неохота – и вскрикнул. Прямо по курсу всплыл еще один утопленник, лишь в последний момент носовая волна отнесла труп в сторону. Все бросились к борту. На этот раз – маленькая девочка в завязанной под подбородком шляпке и синем платье. Такое же серьезное выражение серого, с заметной голубизной лица, как и у первого, – будто плывет по важному делу
– О Господи… какая маленькая… – прошептал один из моряков и рукавом вытер набежавшую слезу.
Чуть ли не через минуту всплыл еще один, потом еще. Пять трупов… десять. А потом и не сосчитать.
Куттер очень медленно, еле заметно продвигался вперед. Мертвецы окружали его все плотнее и плотнее. Казалось, хотели о чем-то попросить – и решили, что, если попросит не кто-то один, а все сразу, прозвучит более убедительно. Чем их больше, тем убедительнее.
Попадались довольно большие группы утопленников. По какой-то причине они держались вместе, как смытые паводком поленья из поленницы.
Моряки сгрудились на носу и смотрели на это невероятное зрелище в полной тишине. Никто не решался сказать хоть слово. Весь этот нелепо-медленный рейд в царстве мертвых напоминал кошмарный сон.
Кто-то предположил, что из моря поднялся остров мертвых. Утопленники окружали куттер со всех сторон, словно решили провожать его до конца плавания. Матросы стравили фалы, рулевой переложил румпель на полный курс в надежде поймать хоть немного ветра – не помогло. Паруса по-прежнему висели, как белье на веревке. Они так и плыли в окружении покойников.
Прожаренным солнцем и закаленным штормами морякам становилось все больше и больше не по себе. Сильнее всего был страх ночи – а если и в темноте придется плыть в такой компании?
Внезапно шведский матрос решился. Он твердым шагом вышел на нос куттера и начал, обращаясь к утопленникам, громко читать «Отче наш». Закончив молитву, запел псалом.
И тут солнце пошло к закату и, словно по заказу, подул вечерний бриз. Паруса ожили, наполнились ветром, и, к облегчению экипажа, небольшой парусник покинул царство мертвых.
Письмо Хельгума
Из лесной хижины вышла празднично одетая старушка. Словно в церковь собралась, несмотря на будний день. Заперла дверь, положила ключ на обычное место под крыльцом, отошла на пару шагов и оглянулась на свой дом – маленькая серая избушка, окруженная со всех сторон статными, разлапистыми елями в роскошном зимнем наряде.
И прослезилась.
– Много счастливых дней я прожила в этой хижине, – сказала она торжественно. – Что ж… Господь дал, Господь забрал.
Старушка выглядела такой ласковой и приветливой, что было странно слышать ее голос – резкий и строгий. Да и говорила она медленно и торжественно, как ветхозаветный пророк.
И пошла по лесной тропинке. Этой хрупкой старушке было очень много лет, но время показало: она из тех, кого не могут согнуть ни годы, ни тяготы жизни. Стараются, гнут, а согнуть не могут.
Красивое лицо и густые, совершенно белые, тщательно вымытые и расчесанные волосы.
Путь неблизкий: она шла на традиционную встречу хельгумиан в Ингмарсгордене, на хутор Ингмарссонов. Эва Гуннарсдоттер была одной из первых, кто сразу принял близко к сердцу новое учение.
«Какая беда, – думала она, шагая по еле заметной из-за выпавшего ночью снега тропинке. – Как замечательно все начиналось! Чуть не полприхода поняло и приняло учение Хельгума. Кто бы мог поверить, что многие так быстро отрешатся от истинной веры, что всего-то через пять лет нас останется не больше двадцати человек, если не считать детишек».
Мысли ее все время возвращались к тому времени, когда она, всеми забытая, уже много лет просидевшая в одиночестве в своей лесной избушке в компании елей и замшелых валунов, внезапно обрела множество братьев и сестер. Они никогда не забывали без всяких просьб расчистить тропинку после больших снегопадов, забивали поленницу сухими, уже наколотыми дровами. Вспоминала, как Карин Ингмарсдоттер, ее сестры да и другие заметные в приходе люди не гнушались ее навещать, приходили в крошечную лесную хижину и приносили еду, чтобы вместе поужинать.
Как жаль, как жаль, думала старушка. Теперь нас ждет наказание. Наверное, уже этим летом мы все погибнем. Мы не поняли, в чем истинная благость и единственно христианский путь к спасению. Господь не простит, что так мало рабов Его прислушались к истине. А многие из тех, кто прислушался, разочаровались и отвергли призыв Его. Это еще хуже.
Она шла и раздумывала над письмами Хельгума, письмами, которые хельгумиане приравнивали чуть ли не к письмам святых апостолов и зачитывали вслух на своих собраниях с таким же восторженным почтением, как в церквях и миссиях читают Библию.
– Да, было время… Мед и молоко текли рекой, – вслух сказала Эва Гуннарсдоттер и повторила: – Молоко и мед. Он призывал к снисхождению к тем, кто еще не успел обратиться к истинной вере. Даже к отступникам. Учил богатых: мол, милосердие не делит людей на правоверных и еретиков. А теперь что? Желчь и хина. Пишет только о страшной каре, о каких-то испытаниях. Будто подменили человека. Понять можно…
Она вышла на опушку. Отсюда видно все село.
Погода выдалась замечательная, такая не часто бывает в феврале. Выпавший ночью снег одел деревья в поистине королевские наряды. Ни ветерка, ели стоят тихо и неподвижно, словно их укрыли белоснежным одеялом, а они разнежились и задремали.
Но старушку красоты не радовали. Она смотрела на впавшие в зимнюю спячку родные места и с ужасом представляла, как в этот покой врывается поток пылающей серы – точно такой, как она видела на открытке с изображением извержения вулкана. Ясно видела, как родной приход тонет в дымной пелене адского огня.
Положим, ничего такого он не пишет, попыталась она отогнать мрачное видение. Ни про серу, ни про адский огонь. Но чуть не в каждом письме: испытания, испытания. Грядут испытания. Ждите испытаний. Какие еще испытания?
И чем наш уезд лучше Содома? Или, к примеру, Вавилона? Менее грешен? Не знаю, не знаю…
Эва Гуннарсдоттер шла по родному селу, смотрела на дома и видела, как они дрожат и разваливаются от подземных толчков, будто построены из песка. А встречных представляла спасающимися от преследующих адских чудищ.
Вот, к примеру, идет учительская дочка, Гертруд. Глаза сияют, как солнечные зайчики на утреннем насте.
Рада, ясное дело – к осени свадьба, выходит за Ингмарссона-младшего. Большой моток пряжи под мышкой. Что ж это она ткать собралась? Балдахин для супружеской кровати? Не успеет, ох, не успеет… Не успеет доткать, все погибнем.
Старушка поглядывала по сторонам, и взгляд ее мрачнел с каждым шагом. Никто не станет отрицать – село за последнее время похорошело, как никогда раньше. Кто бы мог подумать? Много новых домов – больших и красивых. Срубы обшиты досками, как в городе. И цвета другие: белые или желтые, и окна высокие, изящно переплетенные тонкими рейками. Раньше-то всё фалунской красной красили, благо производство под боком. А какая разница? Все повалятся – и белые, и красные, и серо-буро-малиновые. И ее лачуга не устоит, хотя что с нее брать? Окошки крошечные, разве что руку просунешь, пакля сгнила, вместо нее мох. Мох, не мох – не дует, и то слава Богу. Жить можно.