Сами Модиано – Ради этого я выжил. История итальянского свидетеля Холокоста (страница 14)
Папа догадался, что, распрощавшись с ним, я направлялся вовсе не к себе в барак. Он допытывался, что я такое затеял, и я отвечал, что хочу попытаться увидеть Лючию. Он промолчал, но не сказал «не надо этого делать». Я продолжил поиски, и он мне не мешал. Первые попытки ни к чему не привели: среди женских фигур, мелькавших за колючей проволокой, я не замечал сестры. Но мне так хотелось ее увидеть… «Не может быть, я не смогу умереть, не увидев Лючию…»
Прошло уже два месяца, как мы находились в лагере. И вот, слава богу, однажды вечером, вглядываясь, я увидел силуэт, который с трудом узнал.
В профиль это была точная копия моей сестры. Я помнил ее красивой девушкой, в ярком платье, с длинными волосами. А здесь, метрах в тридцати от себя, я увидел совершенно неузнаваемую фигуру остриженной наголо женщины в полосатой пижаме. За это короткое время она очень изменилась, я не поверил бы, что такие перемены возможны. Но я был уверен, что это она, она! И она тоже меня искала. Поговорить нам не удавалось, но мы общались знаками, жестами, посылали друг другу воздушные поцелуи, словно говоря: «Держись, мы все преодолеем!» И наши взгляды говорили о многом. Мне удалось жестами дать ей понять, что папа жив.
Отец Предвечный дал мне радость увидеть ее, прежде чем она умерла. В страшной обители смерти это давало нам силы выживать.
Мы без слов стали назначать друг другу свидание: всякий раз, как возникнет возможность, приходить к этому месту. Но наши встречи продолжались недолго.
Когда я приходил к отцу, он спрашивал, встретил ли я сестру: «Ну, ты встретил ее, ты ее видел?» Я все время отвечал «нет», а в тот день сказал:
– Да, папа, я ее видел вчера вечером!
– Ты ее узнал?
– Да, но с трудом…
И с этого дня он о ней больше не разговаривал. Я пытался ему объяснить, что узнать ее было трудно, что она очень похудела и я ожидал найти ее в лучшем состоянии. Но он вообще замолчал с того момента, только слушал. Потом, через несколько дней, я попытался его расшевелить:
– Папа, пойдем со мной. Это твоя дочь!
Это была его обожаемая дочь, но он только помотал головой, чем очень меня рассердил.
Тогда я не понимал, почему он отказывается ее увидеть. Понял только теперь: он очень хорошо знал, что из этого лагеря живыми не выходят и что мы останемся здесь навсегда. Он хотел запомнить свою Лючию такой, какой она была раньше. Я многое понял позже, но в тот момент не мог принять такую перемену в его характере и воспринимал все только в негативном свете. А он прекрасно знал, что это место станет нашей могилой, он понял это сразу. Я сразу этого не почувствовал, ведь я был еще мальчишкой, а чтобы понять такие вещи, требуется время… Может быть, он не хотел мне об этом говорить, чтобы не заставить страдать еще больше, потому и решил хранить молчание. Он был уже не тот папа, которого я знал с детства, и от этого мне становилось больно.
Когда я просил его пойти повидаться с дочерью, которая находилась совсем рядом, взглянуть на нее в последний раз, он не отвечал ни «да», ни «нет». Только мотал головой, и это вызывало во мне разочарование и огромную боль.
Как же случилось, что он так изменился? По прибытии в Биркенау он готов был зубами защищать дочь и не побоялся немецких тумаков, когда ее отрывали от него, а теперь отказывался с ней повидаться. Может быть, хотел запомнить ее прежнюю, потому что знал, что ее жизнь подходит к концу.
Меня обеспокоила худоба Лючии, и однажды я пришел на встречу с маленьким свертком в руке. Я припрятал свой дневной хлебный паек и завернул его в тряпочку. Завидев Лючию, я знаками дал понять, что сейчас ей что-то брошу.
Я перебросил хлеб через колючую проволоку, и она его подняла. Она не успела даже разглядеть, что было в свертке, но сразу закидала меня воздушными поцелуями. Потом тоже вытащила кусок хлеба, завернула его вместе с моим и бросила мне через проволоку. Нам обоим пришла в голову одна и та же мысль. Даже в таких драматических обстоятельствах она по-прежнему хотела быть мне и сестрой, и матерью. В этот момент я глубоко, всем сердцем, как никогда, почувствовал любовь, что нас соединяла, и ее привязанность ко мне. Это была одна из последних наших встреч.
После этого мы виделись недолго. Однажды я ее не увидел, и мне понадобилось время, чтобы понять, что моей сестры больше нет, что она ушла навсегда. Я не хотел в это поверить, но пришлось смириться. Пришлось сказать себе, что я ее потерял, потерял самое дорогое, самое обожаемое существо.
Отцу я сказал ясно и определенно: если она не пришла, значит, не выдержала. Но он и так все понял. И с этого момента решил положить всему конец, ибо выхода из этой ситуации не будет. Никакого.
Однажды вечером, во время одной из наших встреч у него в бараке, он не попросил меня, как обычно, идти отдыхать, а тихо сказал:
– Сами, можешь немножко побыть со мной? Мне надо с тобой поговорить.
Раньше он никогда меня об этом не просил. Я сел рядом с ним, он крепко меня обнял и сказал, что завтра я его уже не застану: он уйдет в амбулаторию. Я прекрасно знал, что означает «пойти в амбулаторию»: это означает отправиться прямиком в газовую камеру. Никто из тех, кто туда уходил, обратно не возвращался, и никто их больше не видел. Он еще раз подтвердил почти убедительным тоном:
– Ну, Сами, что ты там придумываешь, со мной все будет хорошо, меня подлечат. Вот увидишь!
Но мы оба знали, что все совсем не так. Он погладил меня по голове и несколько раз поцеловал. Наконец, положив мне руки на голову, он произнес:
– Благословляю тебя…
Он решил покончить с этим… Я в последний раз попросил его никуда не ходить, но он только сказал мне:
– Сами, обо мне не беспокойся. Но обещай мне, что будешь держаться твердо. И ты все выдержишь.
Теперь ушел и он. Были первые дни октября. И сестра, и отец ушли почти одновременно. У меня никого не осталось.
Я тоже начал терять волю к сопротивлению и к жизни, но Он не пожелал, чтобы я сдался.
Однажды утром я решил, что больше не могу, что непрерывно страдать не имеет смысла. Я работал как бешеный, а вокруг не было ни одного дружеского лица. И я решил на работы не ходить, перекличку пропустить и где-нибудь спрятаться. Накануне нас заставили делать очень тяжелую работу, а ночью меня мучили воспоминания о папе и Лючии. Я был в одиночестве, я очень устал. С этим надо было кончать.
Перед бараком разыгрывался обычный утренний ритуал переклички: бессмысленное двухчасовое стояние без движения в ожидании, когда придет немецкий офицер и за две минуты пересчитает нас. Пустая трата времени: все всегда были на месте и просчитаться было невозможно. Разве что не хватало тех, кто умер ночью. Их, вместе с убитыми в течение дня, подбирали вечером, после возвращения с работ. В тот день все пошло по-другому. В кои-то веки этот сценарий понадобился для другой цели.
Я дождался, пока все выйдут из барака, и отыскал себе убежище. Что меня начнут искать и достаточно быстро найдут, я не сомневался. Так случалось со всеми, кто не выходил на работы. Вскоре до меня долетели голоса офицеров, раздававших задания. В то утро я был не единственный, кто не вышел из барака: многие не явились на перекличку и были сразу же замечены. С помощью овчарок это было нетрудно, и вскоре послышались выстрелы: их расстреливали на месте, одного за другим. Меня вдруг охватил ужас, и, повинуясь природному инстинкту, я удрал в самую глубину лагеря, хотя я и понимал, что пути к спасению здесь нет нигде. Последним бараком были туалеты и умывальня. Я вбежал внутрь и забился в угол, закрыв руками голову. Вот сейчас явится охрана с собаками и прикончит меня. Вдруг я заметил, что в бараке еще кто-то есть. Это был политзаключенный, которого поставили следить за туалетами. Едва он меня увидел, как принялся кричать: он прекрасно знал, что держать меня здесь опасно и для него. Я сидел неподвижно, как парализованный. Тогда он, поняв, что меня так просто отсюда не выгонишь, решил меня вынести. Я тогда был очень легкий, весил не больше своей полосатой пижамы. Он обхватил меня рукой, быстро понес к люку, который закрывал баки с дерьмом, открыл его и бросил меня вниз. Я оказался в экскрементах. Парень закрыл люк и вернулся на место как ни в чем не бывало.
Сжавшись в комок, я услышал, как вошли немцы. Они только что расстреляли несколько человек и, должно быть, успокоились. Они заговорили с охранником по-немецки, и я хорошо слышал их голоса и то, о чем они говорили. Я понял, что они спросили охранника, не видел ли он сбежавшего заключенного, и он ответил «нет». Патруль сразу вышел, а минут через десять пришел охранник и открыл люк. Он выудил меня из вонючей жижи, заставил раздеться и дал кусок мыла, единственный, который я видел за все пребывание в Биркенау. Потом с головы до ног облил меня водой из шланга. Озябший, полуживой, до конца не сознающий, что со мной происходит, я кое-как выстирал вонючую пижаму и положил ее рядом с печуркой, чтобы высохла. Вечером, когда все вернулись с работ, он велел мне выходить. Я молча вернулся в барак, затерявшись в потоке заключенных.
Этот человек, которого я видел впервые и который даже не знал моего языка, спас мне жизнь. Смерть не пожелала меня забрать, хоть я ее и искал. Пока не пожелала…