Сами Модиано – Ради этого я выжил. История итальянского свидетеля Холокоста (страница 12)
Буквально в следующий миг нас бегом погнали по коридору, где каждому бросили полосатую пижаму, такую же полосатую шапку и сабо. Этот комплект служил мне одеждой до самого освобождения. В дикой спешке все отбирали на глазок, и ни у кого не оказалось ни пижамы, ни обуви по размеру.
Кое-как облачив нас в лагерную форму, нас снова вывели на улицу, где были расставлены столы, и за каждым сидел такой же узник, как мы. Нас ожидал последний этап регистрации: татуировка, которую и делал этот узник. Отец все время держал меня за руку, не отпуская ни на шаг. Он подтолкнул меня к столу и, чтобы мне не было страшно, протянул вперед свою руку, показывая мне, что надо делать. Я тоже протянул руку, и он ждал, пока татуировщик закончит со мной. Мой номер был B7456, а номер отца – B7455.
Так, бок о бок, мы отправились в то место, которое называлось лагерем А. Биркенау – лагерь огромный, и он разделен на множество секторов. Каждый сектор, то есть лагерь, был помечен своей буквой. Сектор, где мы должны были находиться в карантине, именовался лагерь А. Мы снова прошли между двух крематориев, но опять ничего не заметили, хотя на этот раз ощутили сильный запах дыма. Но мы и представить себе не могли, что именно тут сжигали. Едва войдя в карантинный лагерь, мы сразу отдали себе отчет, что отсюда ведет только одна дорога – дорога к смерти. Это ощущение с течением времени стало уверенностью: из Биркенау выйти живым невозможно.
Именно в этот момент меня разлучили с отцом: его приписали к бараку 15, а я должен был обитать в бараке 11.
Внутри барака по обе стороны располагались разделенные на секции трехуровневые нары, где должны были спать по восемь человек: восемь на одном этаже, восемь на другом и восемь на третьем. В общем, снова теснота сельдей в бочке. Матрасов не было, только голые топчаны. В центре стояла маленькая печка, призванная отапливать весь барак, но затея эта была явно неудачная: печку топили дровами и она быстро гасла. Мне указали место на третьем ярусе, и я быстро понял, что оно далеко не самое худшее: на последнем ярусе не так тесно. Тому, кто спал в центре, было труднее вставать и вообще двигаться. Наверное, я так решил, потому что был ловким мальчишкой и мог забраться куда угодно. Вот если бы на моем месте оказался старик, для него это был бы просто кошмар.
Тогда мне было тринадцать с половиной. И я остался один, без папы. Надо было приспосабливаться к такой странной ситуации.
Для естественных нужд и умывания существовали общие туалеты. Снаружи бараки, где они размещались, походили на спальные, но внутри делились на две части. Одна служила туалетом: три длинных цементных плоскости с двумя рядами дырок. В глубине дырок люки, которые поднимали, чтобы очистить от содержимого.
Во второй половине барака была оборудована умывальня, где мы пытались содержать себя в чистоте. Там имелись трубы с маленькими дырочками, откуда постоянно сочилась вода, потом стекая в узкие каналы.
Войдя сюда в первый раз, я подумал, что придется приспособиться, никуда не денешься. Мы, цивилизованные люди, привыкшие к строгой гигиене, должны будем приспособиться к этой мерзости.
Разумеется, туалетной бумаги у нас не было, и каждый находил свой выход из положения. Я раздобыл себе какой-то лоскуток ткани, смачивал его водой и с его помощью наводил чистоту. Конечно, не бог весь что, но другого способа содержать себя в чистоте не было.
В умывальнях нам удавалось только умыть лицо и почистить зубы. Но трудность состояла в том, что эту воду нельзя было пить: если глотнешь даже по ошибке, рискуешь получить дизентерию, которая унесет тебя за несколько дней. Нам сразу сказали, что воду пить нельзя. Мы предпочитали есть снег, чтобы утолить жажду. Вытираться мы могли только пижамами: никаких полотенец в лагере не давали. В умывальне лицо вытирали пижамой, пижама вообще служила для многих манипуляций.
Умывались мы, в основном когда шли в туалет, стараясь совместить обе процедуры. Туалет мы могли посещать, когда хотели, но не стремились туда: очень уж там мерзко пахло, и потом, туда ходили и больные дизентерией. Она стала типичной лагерной болезнью, и от нее многие умирали. Болеть дизентерией – обычное дело, это всякий знал, и мы старались держаться подальше от туалета с его гнилой водой.
Но все равно сделать было ничего нельзя, приходилось с этим мириться. И мы располагались там в рядок, один за другим, как кони, как скотина… И почти каждый раз кто-то дожидался там своего конца.
Нацисты установили для вновь прибывших карантин, но не для безопасности работников, а для собственной безопасности: они боялись, что мы принесем какие-нибудь болезни, например тиф, и заразим их. Какое-то время мы будем в изоляции, пока они не решат, что мы здоровы. Если же нас сочтут больными, то такие проблемы они решали очень быстро. Всем было ясно, что им на нас абсолютно наплевать, и они все равно заставляли нас работать: подумаешь, карантин!..
Мы сразу включились в цикл работ. Цикл был жестким: двенадцать часов в день. Нас выводили в шесть утра и возвращали в барак в шесть вечера.
Наш день проходил так: в четыре утра подъем, в пять – построение возле барака на изнурительную и бесполезную перекличку. Перекличка длилась около двух часов. Стоять надо было неподвижно и ждать, когда выкрикнут твой номер. Я не знал немецкого, а потому не имел ни малейшего представления, как произносится мой номер. К счастью, всегда находился кто-нибудь, кто предупреждал, когда выкрикивали мой, и я с готовностью отвечал: «Яволь!»
Первые дни нас инструктировали, как себя вести. Единственным законом было полное подчинение, а единственным, кто транслировал все желания начальства, был капо, надзиратель из заключенных. Если капо в твоем бараке – человек, то можешь даже немного размяться во время переклички. Если же капо – монстр, то будешь наказан даже за то, что дышал.
В шесть утра немцы передавали нас надзирателям, а те уже забирали на работы. Они всегда распределяли рабочую силу и руководили работами, если только работы не проходили за пределами лагеря. Тогда нас сопровождали и надзирали за нами немцы: ведь капо и сам был заключенным, как все мы.
Когда, к примеру, предстояло рубить дрова, немцы не спускали с нас глаз. При них всегда были оружие и свирепые овчарки.
Нас вели в окрестный лес, и за собой мы тащили четырехколесную повозку. Двадцать человек впрягались в повозку, как мулы, а двое направляли движение.
В лесу другая бригада рубила дрова, а мы быстро нагружали повозку и везли ее в лагерь. Толкать повозку – самая тяжелая часть работы, особенно в дождливую погоду. Останавливаться было не положено, даже на секунду. Так мы и сновали взад-вперед весь день, до шести вечера. Ужасно было то, что я ни с кем из заключенных не мог поговорить: во время карантина мне не приходилось работать ни с кем из греков или итальянцев. Я не знал языка тех, кто работал со мной рядом, и общался с ними только жестами.
Мы сгружали дрова возле печей крематория, а там уже другая бригада переносила их внутрь.
Дрова предназначались для рвов, где сжигали трупы. Это знали все. Через несколько дней и мы, вновь прибывшие, стали отдавать себе отчет, что такова реальность… Это дошло даже до меня, фактически еще ребенка…
Однако мы начали быстро понимать, что во всем этом было что-то ненормальное, концы с концами не сходились. И стали спрашивать у всех, более старших и опытных, особенно у тех, кого депортировали раньше нас и кто больше знал о лагере и его секретах. Помню, как застыла у нас кровь в жилах, когда на вопрос, где сейчас держат всех прибывших вместе с нами с Родоса, мы получили такой ответ: «Их убили в газовых камерах, а потом сожгли либо в печи, либо во рву. А этот дым – души ваших родственников».
И мы поверили, потому что дым разносил по всему лагерю запах горелого мяса. Те, кто сказал эти слова, выглядели вполне искренними людьми.
Сказать по правде, я никогда не спрашивал о судьбе остальных узников, эти вопросы задавали взрослые. Я был мальчишкой и только слушал разговоры взрослых, многие из которых оплакивали своих сестер, матерей и бабушек.
Нас словно окатили ушатом холодной воды. С отцовской стороны наша семья была не очень большая: только тетя, дядя, двоюродный брат и сестра Лючия. А вот со стороны мамы родных было много: двоюродные братья и сестры и постарше меня, и моего возраста, и кузина Рикучча, недавно вышедшая замуж и только что родившая ребенка… И все они оказались в газовой камере. Рикучча вышла замуж за Кордоваля, Джека Кордоваля. Он по сложению не подходил для работ, а у нее на руках была грудная дочка… и оба они не представляли интереса для «врача», сортировавшего людей на месте прибытия.
Вот каков был конец наших более слабых братьев, стариков и малышей. Их умертвили в газовой камере, сожгли в печи крематория, для которой мы заготавливали дрова, а их души отлетели вместе с дымом. Выйти из Биркенау можно было только таким путем.
Почти все работы внутри лагеря мы выполняли под присмотром своих надзирателей. Некоторые из них были греческие евреи из Салоников, но по большей части – политические узники из Польши. Национальность здесь значения не имела: с ними все равно нельзя было перекинуться словом. Они жили вместе с нами, по одному на барак, их комнаты располагались сразу за входом слева. Они были такими же узниками, как и мы, они жили вместе с нами, но их жизнь в корне отличалась от нашей. Спали они на хороших кроватях, вкусно ели, были здоровы. Многие из них добились таких привилегий благодаря своей злобе и коварству. Они соревновались в жестокости по отношению к нам, чтобы заработать благосклонность своих хозяев и некоторый фавор. Чем хуже они поступали, тем лучше устраивались. Мы с ними контактов не имели, даже в туалетах не пересекались.