Рюноскэ Акутагава – Ворота Расёмон (страница 33)
Узнав, как обстояло дело, настоятель Ниссо – видно, решив, что женщина не лжёт, – подозвал игравшего у очага Юноскэ, и тот предстал перед матерью. Её он не видел пять лет и, конечно, даже не помнил её лица. Когда женщина, изо всех сил стараясь не разрыдаться, обняла мальчика, настоятель, человек открытый и бесхитростный, тоже не смог сдержать ни улыбки, ни заблестевших на ресницах слёз.
О том, что произошло дальше, вы, я думаю, догадываетесь. Юноскэ уехал с матерью в Иокогаму. Она после смерти мужа и младшего ребёнка по совету добряка-хозяина извозной конторы и его жены зарабатывала на жизнь, обучая других рукоделию, и жила скромно, но безбедно.
Мой гость закончил свой длинный рассказ и поднёс к губам чашку с чаем. Но, так и не отпив из неё, тихонько сказал, глядя мне в глаза:
– Этот подкидыш – я.
Подливая воды в чайник, я кивнул. Даже видя его впервые в жизни, я догадался, что история про милого сиротку рассказывает о детстве моего собеседника – Мацубары Юноскэ.
Некоторое время мы молчали, потом я спросил:
– Как здоровье вашей матушки?
Ответ оказался неожиданным.
– Увы, её не стало в прошлом году… Но, видите ли, эта женщина не была моей настоящей матерью.
Увидев моё удивление, гость улыбнулся одними глазами.
– Да, её муж действительно держал рисовую лавку на Тавара-мати в Асакусе, и им действительно пришлось переехать в Иокогаму. Но насчёт брошенного мальчика – позже я узнал, что это было неправдой. Примерно за год до того, как матушка скончалась, я отправился по рабочим делам в Ниигату – вам ведь известно, я торгую пряжей; так вот, в поезде я случайно столкнулся с торговцем мешками, который жил по соседству с матерью в Тавара-мати. Мы разговорились, и он рассказал мне: моя мать родила девочку, но та умерла незадолго до переезда. Вернувшись в Иокогаму, я сразу же тайком от матери запросил выписку из семейной регистрационной книги – и правда, выходило, как говорил сосед: в Тавара-мати родилась девочка, но умерла три месяца спустя. Матушка зачем-то придумала историю о подкидыше, чтобы взять меня, чужого ребёнка, на воспитание. И двадцать лет заботилась обо мне, не покладая рук, порой недоедая и недосыпая.
Почему она так поступила? Я думал об этом множество раз. Не знаю настоящих причин, но самым правдоподобным мне кажется, что она услышала проповедь настоятеля Ниссо – и женское сердце в ней, потерявшей и мужа, и ребёнка, дрогнуло. В тот момент ей захотелось стать матерью мне – который никогда матери не знал. А про то, что меня подобрали в храме, ей, должно быть, рассказали другие прихожане – а может, и привратник.
Гость на мгновение умолк и, точно спохватившись, отхлебнул чаю; взгляд у него стал очень задумчивым.
– А вы говорили матушке, что знаете: вы не её сын? – не мог не спросить я.
– Нет, не говорил. Это было бы слишком жестоко с моей стороны. И матушка мне ничего не говорила. Должно быть, тоже считала, что с её стороны это будет жестоко. Надо сказать, когда я узнал, что я ей не родной, мои чувства к матери действительно изменились.
– В каком смысле «изменились»? – Я пристально посмотрел на собеседника.
– Она стала мне ещё дороже. Когда я узнал её секрет, то понял: для меня, подкидыша, она стала не просто матерью – больше, чем матерью, – негромко сказал мой гость. Как будто и не осознавая, что сам был для матери больше, чем сыном.
Вальдшнеп
Дело было майским вечером 1880 года. Иван Тургенев, после двухлетнего перерыва навестивший Ясную Поляну, отправился вместе с графом Толстым, хозяином имения, в лес за рекой Воронкой, пострелять вальдшнепов[48].
К пожилым охотникам присоединились по- прежнему моложавая графиня Толстая и дети с собакой.
Дорога до Воронки по большей части пролегала через поля ржи. Лёгкий ветерок, поднявшийся к закату, тихонько шелестел колосьями, принося запахи земли. Толстой с ружьём на плече шёл впереди всех и время от времени, оборачиваясь, обращался к шагавшим за ним жене и Тургеневу. Последний, каждый раз вскидывая глаза, будто в удивлении, отзывался сразу, с готовностью, а иногда хрипловато смеялся, так что вздрагивали широкие плечи. По сравнению с грубоватым Толстым, манеры его казались утончёнными, почти женственными.
Когда дорога плавно пошла под гору, навстречу им выбежало двое деревенских мальчуганов – похоже, братья. Увидев Толстого, они остановились, поклонились и снова во всю прыть бросились по склону наверх, так что только босые пятки сверкали. Кто-то из детей Толстого громко окликнул их вдогонку, но те, будто не слыша, скрылись за высокой рожью.
– Деревенские дети весьма занимательны, – обернулся Толстой к Тургеневу, подставив лицо закатным лучам солнца. – Я, слушая их, учусь точности оборотов, какой нам и не снилось.
Тургенев улыбнулся. В прежние времена он, уловив в словах Толстого подобную ребяческую увлечённость, безотчётно отвечал иронией. Но с тех пор прошло время, и он изменился.
– Я недавно давал уроки детишкам вроде этих, – продолжал Толстой. – Вдруг один вздумал выбежать из классной комнаты. Я спросил, куда это он собирается, и он ответил, что хочет «мелку откусить»[49]. Не «взять», не «отломить», а именно «откусить». Только русские дети, которые откусывают мел зубами, могут так сказать. Мы, взрослые, не догадались бы.
– Да, пожалуй, так только русские дети могут. Я, когда слышу подобное, чувствую до самой глубины сердца: я в России. – Тургенев перевёл взгляд на поле ржи – будто только сейчас его заметил.
– Ещё бы. Во Франции дети, не смущаясь, папиросы курят.
– А кстати – вы сами-то, кажется, вовсе не курите теперь? – Софья Андреевна пришла на выручку гостю, спасая его от подтруниваний мужа.
– Вы правы, курить я бросил. В Париже две хорошенькие барышни объявили мне, что не позволят их целовать, если от меня будет пахнуть табаком.
Настал черёд криво усмехнуться Толстому.
Тем временем компания перебралась через реку Воронку и достигла места «тяги», где собирались стрелять вальдшнепов, – сырой поляны с редкими деревцами, неподалёку от реки.
Толстой уступил Тургеневу лучшее место для стрельбы, а сам расположился шагах в ста пятидесяти, у края поляны. Софья Андреевна встала подле Тургенева, дети – позади, все на некотором расстоянии друг от друга.
Закат ещё алел. Над пронизывавшими небо ветвями поднималась лёгкая дымка – верно, от набухших, ароматных почек. Тургенев, подняв ружьё, вгляделся сквозь деревья. Из сумеречного леса иногда доносилось легчайшее, почти неуловимое дуновение ветерка.
– Малиновки и щеглы поют, – будто сама себе, проговорила Софья Андреевна, наклонив голову.
Прошло полчаса.
Небо тем временем побледнело, став цветом как вода. Стволы берёз вдалеке теперь сильнее выделялись своей белизной. Малиновки и щеглы умолкли, вместо них изредка щебетали поползни. Тургенев вновь попытался вглядеться сквозь деревья – но в глубине леса сгустились сумерки.
Вдруг прогремел выстрел. Звук ещё не успел затихнуть, а дети, поджидавшие за спинами взрослых, уже побежали за добычей наперегонки с собакой.
– Ваш супруг меня опередил, – улыбнулся Тургенев, повернувшись к Софье Андреевне.
Вскоре к матери подбежал по траве второй сын, Илья, и объявил, что папа застрелил вальдшнепа.
– Кто нашёл? – вмешался Тургенев.
– Дора нашла. Ещё живой был.
Дорой звали собаку.
Илья, повернувшись к матери и сияя здоровым румянцем на щеках, принялся в подробностях описывать, как нашли птицу. В воображении Тургенева промелькнула сценка наподобие главы из «Записок охотника».
Когда Илья убежал, вновь опустилась тишина. Из глубин сумеречного леса веяло весной – молодыми почками и влажной землёй. Порой издалека слышался словно бы заспанный, вполсилы, голос какой-то птицы.
– А это кто?
– Овсянка, – тут же отозвался Тургенев.
Та вдруг умолкла, а с ней и остальные птицы вокруг. Потом в постепенно темнеющем небе над безмолвным лесом, где утих малейший ветерок, раздался тоскливый крик пролетевшего в вышине чибиса.
Потребовался ещё час, чтобы вечернюю тишину нарушил новый выстрел.
– Похоже, Лев Николаевич превзойдёт меня и в охоте, – пожал плечами Тургенев, улыбаясь одними глазами.
К добыче опять с шумом бросились дети, залаяла Дора… Когда всё улеглось, на небе уже показалась россыпь сияющих холодным светом звёзд. На лес, сколько хватало взгляда, спустилась ночь; ни одна ветка не колыхалась. Двадцать минут, полчаса… время шло, и ничего не происходило, лишь над землёй пополз, подбираясь к ногам, тонкий весенний туман. Вальдшнепы, однако, и не думали показываться.
– Уж не знаю, что стряслось сегодня… – пробормотала извиняющимся тоном Софья Андреевна. – Такое редко бывает.
– Послушайте-ка – соловей поёт! – Тургенев нарочно перевёл разговор на другое.
Из глубины леса и правда донеслось радостное соловьиное пение. На какое-то время оба замерли, прислушиваясь к этим звукам, и каждый думал о своём.
Внезапно… Пользуясь словами самого Тургенева, «и вдруг – но одни охотники поймут меня»[50], – с хорканьем[51], которое ни с чем не перепутаешь, из травы поодаль взлетел вальдшнеп и, мелькая светлыми подкрыльями среди густых ветвей, устремился в темноту. Тургенев, мгновенно вскинув ружьё, нажал на курок.
Сверкнула вспышка, взвился лёгкий дымок. Звук выстрела долгим эхом разнёсся над замершим лесом.