18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Ромен Гари – Воздушные змеи (страница 19)

18

– Не понимаю, как Броницкие принимают у себя человека, который вот-вот будет офицером во вражеской армии, – говорил я ему, бросаясь в кресло.

– Стать врагами всегда успеется, старик.

– Ты, Бруно, когда‐нибудь помрешь от доброты, терпимости и кротости.

– Ну что ж, в общем, это неплохая смерть.

Мне не суждено было забыть эту минуту. Не суждено забыть эти длинные пальцы на клавишах, это нежное лицо под спутанными волосами. Когда судьба сдала свои карты, ничто не предвещало того, что случится: видно, карта Бруно выпала из другой колоды. Судьба иногда играет с закрытыми глазами.

Глава XVIII

Лето начинало выдыхаться. Было все время облачно и туманно; солнце едва появлялось на горизонте; сосны больше молчали, их ветви пропитались морской сыростью. Наступило время безветрия в предвидении бурь равноденствия. Появились бабочки, которых мы раньше не видели, – бархатисто-коричневые и темные, крупнее и тяжелее летних бабочек. Лила лежала в моих объятиях, и никогда еще я не ощущал с такой силой своего присутствия в ее молчании.

– Будет о чем вспомнить, – говорила она.

Во всем времени суток худшим врагом для меня были пять часов вечера, потому что воздух становился слишком холодным и песок слишком влажным. Надо было вставать, расставаться, разделяться надвое. Была еще последняя хорошая минута, когда Лила натягивала на нас одеяло и немного сильнее прижималась ко мне, чтобы было теплее. К половине шестого море сразу старело, его голос казался более ворчливым, более недовольным. Тени накрывали нас взмахами своих туманных крыльев. Последнее объятие, пока голос Лилы не замрет на ее губах, полуоткрытых и неподвижных; ее расширившиеся глаза застывали; ее сердце медленно успокаивалось у меня на груди. Я был еще настолько глуп, чтобы чувствовать себя при этом творцом, гордым своей силой. Это чванство исчезло, когда я понял, что моя любовь к Лиле не может ни примириться с какими бы то ни было рамками, ни ограничиться сексом и что ощущение нераздельности постоянно растет, в то время как все остальное съеживается.

– Что с тобой будет, когда мы расстанемся, Людо?

– Я сдохну.

– Не говори глупостей.

– Я буду подыхать пятьдесят, восемьдесят лет, не знаю. Флёри живут долго, так что можешь быть спокойна: я буду думать о тебе, даже когда ты меня покинешь.

Я не сомневался, что сохраню ее, и не знал еще, насколько смехотворной была подоплека моей уверенности. В этой вере в собственную мужественность отражалась вся наивная гордыня моих восемнадцати лет. Каждый раз, как я слышал ее стон, я говорил себе, что это моя заслуга и что никто не может сделать лучше. Конечно, это были последние проявления моей подростковой наивности.

– Не знаю, надо ли мне и дальше быть с тобой, Людо. Я хочу остаться собой.

Я молчал. Пусть она продолжает “искать себя” – она найдет только меня. Вокруг нас сгущалась тьма; крики чаек доносились издалека и походили уже на воспоминания.

– Ты не права, дорогая. Мое будущее обеспечено. Благодаря престижу дяди я почти уверен, что получу хорошее место в почтовом ведомстве в Клери и ты сможешь наконец узнать настоящую жизнь.

Она засмеялась:

– Так, теперь в ход пошла классовая борьба. Дело совсем не в этом, Людо.

– А в чем дело? В Хансе?

– Не будь вульгарным.

– Ты меня любишь? Да или нет?

– Я тебя люблю, но это еще не все. Я не хочу стать твоей половиной. Знаешь это ужасное выражение? “Где моя половина?” “Вы не видели мою половину?” Я хочу, встретив тебя через пять, через десять лет, почувствовать удар в сердце. Но если ты будешь возвращаться домой каждый вечер из года в год, удара в сердце не будет, будут только звонки в дверь…

Она откинула одеяло и встала. Иногда мне еще случается спрашивать себя, что сталось с этим старым одеялом из Закопане. Я оставил его там, потому что мы должны были вернуться, но мы не вернулись.

Глава XIX

Двадцать седьмого июля, за десять дней до моего отъезда, специальный поезд привез из Варшавы Генусю Броницкую в сопровождении командующего Польскими вооруженными силами – самого маршала Рыдз-Смиглы, человека с выбритым черепом и свирепыми густыми бровями; он проводил все свое время за мольбертом, рисуя тонкие нежные акварели. То был пресловутый “уикенд доверия”, событие, которое восхваляли все газеты: следовало продемонстрировать миру спокойствие, с каким главнокомандующий смотрит в будущее, в то время как из Берлина доносились истерические вопли Гитлера. Фотография маршала, мирно сидящего посреди “коридора” и рисующего свои акварели, была перепечатана с восхищенными комментариями английской и французской прессой. Среди прочих гостей, привезенных Генусей из Варшавы, были: знаменитая ясновидящая, актер, которого нам представили как “величайшего Гамлета всех времен”, и молодой писатель, первый роман которого вот-вот должны были перевести на все языки мира. Ясновидящую попросили прочесть в хрустальном шаре наше будущее, что она и сделала, но отказалась сообщить результаты, ибо, принимая во внимание нашу молодость, было бы губительно побудить нас к пассивности, открыв нам уже полностью вычерченную для нас дорогу в жизни. Зато она без колебаний предсказала маршалу Рыдз-Смиглы победу польской армии над гитлеровской гидрой, сопроводив это предсказание несколько туманным замечанием: “Но в конце концов все кончится хорошо”. Ханс, приехавший в замок накануне, скромно оставался в своей комнате на протяжении всего “уикенда доверия”, как его называла пресса. Маршал уехал поездом в тот же вечер в компании “величайшего Гамлета всех времен”, после того как по окончании обеда этот последний прочел нам с неподдельной искренностью “Быть или не быть” из знаменитого монолога, что, будучи очень уместным, довольно плохо согласовалось с духом оптимизма, который должен был проявлять каждый. Что касается молодого автора, то он сидел среди нас с отрешенным видом, рассматривая свои ногти и порой улыбаясь чуть снисходительно, когда Генуся пыталась поговорить о литературе: это была священная область, которую он не собирался опошлять банальностью светских высказываний. Через день он исчез: его выпроводили рано утром после “инцидента”, имевшего место в парной бане для слуг. Конкретное содержание “инцидента” обходили молчанием, но в результате писателю подбили глаз, а между садовником Валентием и госпожой Броницкой состоялся неприятный разговор, во время которого Генуся пробовала объяснить садовнику, что “таланту следует прощать некоторые заблуждения и не сердиться”. Это был несчастный во всех отношениях уикенд, так как обнаружилась пропажа шести золотых тарелок, а также миниатюры Беллини и картины Лонги из маленького голубого салона госпожи Броницкой. Сперва подозрение пало на уехавшую накануне ясновидящую, ибо Генуся не могла решиться обвинить литературу. Можно представить себе мое потрясение, когда в понедельник вечером, открыв шкаф, чтобы взять рубашку, я обнаружил в нем картину Лонги, миниатюру Беллини и шесть золотых тарелок в шляпной картонке. С минуту я стоял не понимая, но украденные вещи действительно были здесь, в моем шкафу, и причина, по которой их сюда положили, внезапно открылась мне молниеносным откровением ужаса: кто‐то хотел меня обесчестить. Мне не понадобилось много времени, чтобы найти имя единственного врага, способного строить такие козни, – немец! Гнусный, но ловкий способ избавиться от нормандского мужлана, виновного в непростительном преступлении быть любимым Лилой.

Было семь часов. Я выбежал в коридор. Комната Ханса находилась в западном крыле замка и выходила окнами на море. Помню, что, оказавшись перед его дверью, я странным образом вспомнил о “хороших манерах”, которые усвоил, потершись в свете: должен ли я постучать в дверь или нет? Я подумал, что, учитывая обстоятельства, я могу считать себя на вражеской территории и пренебречь условностями. Я нажал тяжелую бронзовую ручку и вошел. Комната была пуста. Как и моя, она была вся благородство и величие – со стенами, украшенными царственными орлами, с мебелью, где каждое пустое сиденье хранило память о каком‐нибудь помещичьем заде, и с копьями польских улан, скрещенными над огнем, пылающим в камине. Я услышал шум душа. Я не решился войти в ванную: это не то место, где можно решить дело чести. Я вернулся к двери, открыл ее и снова шумно захлопнул. Еще несколько секунд, и вошел Ханс. На нем был черный купальный халат с какой‐то эмблемой его военной академии на груди. По его белокурым волосам и по лицу струилась вода.

– Негодяй! – бросил я ему. – Это ты.

Он держал руки в карманах своего халата. Эта невозмутимость, это полное отсутствие волнения выдавали человека, для которого предательство было не только привычным делом, но второй натурой.

– Ты украл вещи и положил их в мой шкаф, чтобы обесчестить меня.

Впервые его лицо приобрело намек на какое‐то выражение. Что‐то вроде иронического изумления, как если бы он удивился при мысли, что для меня мог стоять вопрос чести. В нем отразилось все пренебрежительное превосходство, наследственное, как сифилис, людей, с рождения имеющих право презирать.

– Я мог бы уложить тебя на месте голыми руками, – сказал я ему. – Но этого недостаточно. Жду тебя завтра в одиннадцать вечера в фехтовальном зале.