Роман Всеволодов – Счастливый Петербург. Точные адреса прекрасных мгновений (страница 9)
В Петербурге Пришвин сменил множество адресов. С Малой Охты перебрался на Песочную, с Песочной на Петербургскую сторону, а затем жил на Васильевском острове, который особенно полюбился ему.
«Удивительно, — восклицал Пришвин, — как много потрудились перья поэтов над изображением петербургских дождей, туманов, липкого мокрого снега и тревоги белых ночей».
Петербург виделся писателю совсем другим.
«Но почему, — спрашивал он, — мало кто обращает внимание на весну света в этом северном городе, когда первый небесный свет преображает чудесные, еще обеленные зимним снежком здания? Я не знаю ничего прекраснее весны света в Ленинграде, и всем своим роскошно-прекрасным бродяжничеством по нашей великой стране я обязан этой весне света».
Пришвин был убежден, что нигде весна не бывает так чиста и нежна, как в Петербурге.
Глава 8
Улица Некрасова (Бассейная), 60 — Ирина Одоевцева
«Какая хорошенькая! — воскликнул Владимир Набоков, увидев Ирину Одоевцову и тут же удивленно добавил: — Зачем она еще что-то пишет?»
Гумилев сравнивал ее косы с «огневеющей змеей», а глаза — с «персидской больной бирюзой».
«Кто из посещавших петербургские литературные собрания не помнит на эстраде стройную, белокурую, юную женщину, почти что еще девочку с огромным черным бантом в волосах, нараспев, весело и торопливо, слегка грассируя, читающую стихи, заставляя улыбаться всех без исключения, даже людей, от улыбки в те годы отвыкших», — писал Адамович.
Родившаяся в Риге, тогда еще не Ирина Одоевцева, а Ираида Гернике, дочь присяжного поверенного, оказавшись в Петербурге, бесконечно влюбилась в этот город. Ее истовая восторженность не меркла перед любыми трудностями.
Уже в наши дни юная читательница Алена Иванишко, открыв для себя мемуарную прозу Ирины Одоевцевой, написала ей письмо, обращаясь, словно к своей (живой) современнице:
«Вы приподняли завесу и позволили увидеть людей, окружавших Вас, восхищенными глазами молодой рыжей девушки с черным бантом. Вы вселили в меня веру в себя и чувство, что остается шаг до невероятного полета. Вы ценили каждое мгновение своей жизни. Вы, как и Ваше окружение, еще не очерствевшие душой, легко смеялись, так же легко плакали, вас любили, и вы были счастливы этим. Я рассыпаюсь в благодарностях. Вы меня вдохновили. Вы подарили мне искреннюю поэзию. Вы подарили мне свой неповторимый Петербург».
Не многие мертвые писатели получают такие письма от потомков.
Гумилев неспроста сказал как-то, что Одоевцеву можно ставить дома вместо рождественской елки, таким праздничным светом она была озарена. Сияние весны освещало мрак лихолетья.
«Это была очень голодная зима, — вспоминала Одоевцева. — Хотя я и научилась голодать за революционные годы, все же так я еще не голодала. Но делала я это весело, легко и для окружающих малозаметно. Я жила в большой, прекрасно обставленной квартире — в Петербурге квартирного кризиса тогда не было и никого не „уплотняли“ еще. Я была всегда очень хорошо одета. О том, как я голодаю, знал один только Гумилев. Но он, по моей просьбе, никому не открывал моей тайны. А голодала я до головокружения, „вдохновенно“. Мне действительно часто казалось, что голод вызывает вдохновение и помогает писать стихи».
Порой Одоевцевой чудилось даже, что «и небо, и стены домов, и снег под ногами — все дышит вдохновением» и что она «сама растворяется в этом общем вдохновении и превращается в стихотворение, уже начинавшее звучать в ее голове».
Много лет спустя она с доброй усмешкой вспоминала о том, как Мандельштам в столовой встал в очередь за своей и за ее кашей, которая в те дни составляла для молодой поэтессы разом и завтрак, и обед, и ужин. Отлучившись по делу, Одоевцева увидела стоящие перед поэтом две пустые тарелки. Потрясенная Ирина пошатнулась. Неужели такое возможно?! Неужто он мог съесть и ее порцию?
— Такая превкусная кашка была, — довольно облизнул губы Мандельштам.
Но тут поэт увидел, как стоящая перед ним девушка вот-вот разрыдается.
— Скажите, вы правда голодны? — не на шутку перепугался Мандельштам. — Но ведь это тогда было бы преступлением! Хуже преступления — предательством. Я оказался бы последним мерзавцем.
И изнывающая от голода девушка, тут же проникнувшись сочувствием к поэту, стала заверять его, что совсем не голодна, что только что дома поела и наваристые щи с мясом, и картошку, жаренную на настоящем сале.
— И еще селедку! И варенье! — началась истерика подробностей.
— Правда? — спросил доверчивый Мандельштам. — Не сочиняете? Я ведь знаю, вы буржуазно живете и не можете быть голодны. А все-таки я готов пойти и сознаться, что я утянул вашу кашу. Пусть меня хоть из членов Дома литераторов исключат. Пусть!
Но Одоевцева отговорила его от этого отчаянного поступка, а он еще долго журил ее за то, что она так подшутила над ним.
Осипу Мандельштаму легко было обмануться. Ведь в самые голодные годы Ирина Одоевцева не теряла своего очарования, природного изящества своего. Девушка кружила головы своим многочисленным воздыхателям с самых юных лет. Репетитор брата слал страстные письма четырнадцатилетней девочке, и, не получив никакого ответа на них, установил дома алтарь с изображением юной возлюбленной и молился на него.
Сгорающий от страсти репетитор пришел свататься к отцу Ираиды и, получив естественный отказ, написал ему длинное письмо, начинавшееся такими словами: «О, маловерный, я буду холить дни вашей старости. Клянусь, что сделаю вашу дочь счастливой. Она станет родоначальницей славного рода, матерью восьми детей: пяти мальчиков и трех девочек».
Сама же барышня еще в шестилетнем возрасте поразила гостей, когда родители ее, наряженную в белое плиссированное платье, попросили прочесть стихи.
«Жил-был у бабушки серенький козлик», — заказала стишок одна из присутствовавших дам.
Ираида, взобравшаяся на буфет, вместо истории о незадачливом сереньком козлике торжественно декламировала строки Бальмонта: «Хочу быть дерзким, хочу быть смелым, хочу одежду с тебя сорвать, хочу упиться душистым телом, хочу тобою я обладать».
Гости поражены. Случился целый переполох. Девочка отказалась признаваться, кто научил ее этим стихам, — даже несмотря на угрозы гувернантки поставить ее на целый день в угол.
— Я обещала не говорить, — упорно твердила девочка. За малышку заступился отец.
— Правильно, — говорил он, — раз обещала, нельзя признаваться. Иначе это будет предательство.
Но, несмотря на нежную любовь на редкость заботливого отца, Одоевцева никогда не вспоминала с восторженностью город, в котором родилась и где провела большую часть своего детства. Только Петербург, один лишь Петербург занимал ее сердце и мысли.
«Я была абсолютно безразлична к Риге, — признавалась она. — Я любила столицу — Петербург. И только там чувствовала себя по-настоящему дома. Мой отец часто ездил в Петербург выступать в Сенате и иногда брал меня с собой. И там прошли самые блаженные из моих детских дней».
Петербург подарил Одоевцевой и счастливую юность. Сколько радостных воспоминаний будет связано с этим городом! Влюбленная в Петербург, девушка однажды сказала отцу, что на этот раз уже ни за что не вернется в родную Ригу. Отец, всегда старавшийся угодить дочери, согласился с ее решением, но настоял на том, чтобы она фиктивно вышла замуж за двоюродного брата, нотариуса Попова.
— Так ты будешь защищена, — сказал он дочери, — пойми, я не могу оставлять тебя на съедение волкам. (Под «волками» имелись в виду многочисленные поклонники.)
Она была готова согласиться на все что угодно, лишь бы остаться в Петербурге.
— Но только одно условие, — сказала она. Отец насторожился.
— Если уж выходить замуж, то я… не хочу быть Поповой, как мой супруг. Можно я возьму фамилию матери?
Так Гейнеке стала Одоевцевой и поселилась с супругом на Бассейной, 60. В этом доме ей довелось пережить самые счастливейшие мгновения своей жизни.
«Мы уже жили в Петербурге. Была революция. Гуляя по городу с моим двоюродным братом Сергеем (который был тогда уже моим мужем), я увидела на углу Морской улицы барышню в котиковой шубке и замшевых сапожках, с большой кипой газет, которые она и продавала. Это так меня взволновало, что, вернувшись домой, я сразу написала (а вообще я писала стихи с детства) стих, начинавшийся так:
Закончив стихотворение, я тут же решила послать его в газету „Эхо“. Муж смеялся:
— Так и напечатают: держи карман шире!
Но через три или четыре дня вдруг приносят мне газету с этим стихотворением, красовавшемся на видном месте. В тот же день я получила письмо из „Эха“ с просьбой прислать новые стихи и приглашением прийти познакомиться.
Я просто обезумела от счастья. Первый раз я получила подтверждение того, что я настоящий поэт. Я прыгала с дивана на кресло, с кресла на стул и бесновалась, несмотря на крики мамы о том, что я сломаю себе спину. Мне хотелось от восторга выброситься из окна и рассыпаться искрами по тротуару. Такого восторга я больше никогда не переживала».
Одоевцева, уверовав в собственное поэтическое призвание, пришла на лекцию к авторитету молодых поэтов — Николаю Гумилеву, но вместо желанной похвалы получила суровые критические замечания.