реклама
Бургер менюБургер меню

Роман Всеволодов – Счастливый Петербург. Точные адреса прекрасных мгновений (страница 8)

18

Самое раннее детское воспоминание Д. Лихачева (семья его еще живет на Английском проспекте, в доме 20):

«Я с братом смотрю волшебный фонарь. Зрелище, от которого замирает душа. Какие яркие цвета! И мне особенно нравится одна картина: дети делают снежного Деда Мороза. Он не может говорить. Эта мысль приходит мне в голову, и я его люблю, Деда Мороза, — он мой, мой. Я только не могу его обнять, как обнимаю любимого плюшевого и тоже молчащего медвежонка».

Счастливое детство — бесценный Дар, способный осветить всю жизнь, в какие бы темные бездны ни вела впоследствии судьба.

Так же и Владимир Набоков на чужбине не раз вспоминал свои счастливые детские годы и написал пронзительную книгу о жизни на родной земле. А в Берлине, где ему суждено было прожить долгие годы, вдалеке от дома детства, он создал рассказ-письмо, в котором ощущения героя тесно переплелись с его собственным чувствами:

«Слушай, я совершенно счастлив. Счастье мое — вызов. Блуждая по улицам, по площадям, по набережным вдоль канала, — рассеянно чувствуя губы сырости сквозь дырявые подошвы, — я с гордостью несу свое необъяснимое счастье. Прокатят века, — школьники будут скучать над историей наших потрясений, — все пройдет, все пройдет, но счастье мое, милый друг, счастье мое останется — в мокром отражении фонаря, в осторожном повороте каменных ступеней, спускающихся в черные воды канала, в улыбке танцующей четы — во всем, чем Бог окружает так щедро человеческое одиночество».

Такому взгляду, способному различить отсвет небесной гармонии даже «в сыром, смазанном черным салом берлинском асфальте», может научить, пожалуй, только счастливое детство.

Глава 7

Малая Охта и Васильевский остров — Михаил Пришвин

Горький однажды сказал Михаилу Пришвину такие слова, какие никому кажется, еще не говорил: «Я счастлив, что живу с вами на одной планете». Ремизов, у которого Пришвин учился искусству слова, цитируя горьковские слова, восторженно воскликнул: «А как не восчувствовать и не полюбить Пришвина и всякому, для кого дороги и близки эти кусты, пеньки, ямки, овражки, логи, кочки, хохолки — вся необъятная, бедноватая, в чем-то печальная русская природа. Пришвин нашел для нее слово — гремящее, как лесной ключ, сверкающее, как озимые росы. Повторяя за ним это слово, видишь и чувствуешь живую русскую землю».

Строчки его прозы — словно молитвенный шепот. Имя Михаила Пришвина стало едва ли не синонимом священного гимна природе.

Многие почитатели его творчества считают истоками чистой и прохладной, как река, прозы старинное имение Хрущево Орловской губернии Елецкого уезда. Там родился будущий писатель. В тех краях прошли его юные годы.

Биографы стали наперебой писать о поэтичности родовой усадьбы: «В тенистом парке липовая аллея ведет от террасы к пруду, другая, еловая — к усаженной розами горке с беседкой наверху. Замечательный вишенник и яблоневый сад»… Не иначе здесь, в этих райских кущах, на долгие годы обретал вдохновение будущий писатель!

Однако впоследствии Пришвин, готовя речь для юбилейного выступления, признался: оказывается, глубокое чувство природы его берет началом своим вовсе не родные края… Петербург! Петербург научил его особой зоркости.

Это в Петербурге он записал в дневнике: «Неведомо от чего — от блеснувшего на солнце накатанного кусочка тележной колеи, или от писка птички, пролетевшей над полями, или от облака, закрывшего солнце. Вдруг повеяло осенью, не той, которая придет к нам с новой нуждой и заботами, а всей осенью моей родины, с родными, и Пушкиным, и Некрасовым, с тетками, с бабами, с мужиками нашими, с дегтем, телегами, зайцами, и ярмаркой, и яблонями в саду нашем, и потом и с весной, и зимой, и летом, и со всеми надеждами и мечтами нераскрытого, полного любовью сердца».

Впервые он оказался в Петербурге в 1902 году. За плечами к этому времени — уже не только ребяческий побег в Америку и исключение из гимназии, но и долгое заключение в одиночной камере за революционную деятельность. В Петербурге Пришвин бывал еще не раз, порой задерживаясь очень надолго. Попробовал себя в роли секретаря крупного петербургского чиновника, в другой раз стал секретарем в министерстве торговли… Познакомился со множеством писателей, увидел своими глазами революционные события… Сменил ряд адресов.

Один из них в своих воспоминаниях упомянул Иван Соколов-Микитов: «Мы сблизились и очень часто встречались в семнадцатом году. В тот памятный год я приехал с фронта в залитый красными флагами, бурно и шумно кипевший Петроград. Время было необычайное. Помню, что жил я рядом с Ремизовым на Четырнадцатой линии Васильевского острова, в доме Семенова-Тян-Шанского, в одной из пустовавших квартир. Михаил Михайлович Пришвин — тогда еще кудрявый, подвижный, немного смахивавший на цыгана — обитал по соседству — на Тринадцатой линии, в крохотной однокомнатной квартире».

В недавно изданных дневниках Пришвина (пожалуй, самых масштабных в истории русской литературы) немало горьких наблюдений, тревожных предчувствий. Да и сам город далеко не всегда поминается с теплом, однажды он даже приравнен к тяжелому плену.

Но и в самые роковые дни, когда земля уходила из-под ног, когда, казалось, шатается все мироздание, Пришвин, живший в то время в Петербурге, записал в дневнике: «Сегодня утро сияющее и морозное и теплое на солнце — весна начинается, сколько свету». Многие писатели досадуют, негодуют, возмущаются, переживают из-за возникших вдруг сложностей с публикациями. Пришвин же и на бурлящий поток взирает так, словно это уютный камин…

«После дней революции я еще не напечатал ни одного своего слова, и мне радостно, что я еще ничего не сказал: как будто передо мною лежит огромное невспаханное поле девственной земли, и я, как многие пахари, теперь в марте осматриваю перед началом работ свою соху и потом выхожу на пригорок осмотреть поля», — записал он в дневнике.

Он оглядывается вокруг, и взгляд его не только цепко выхватывает подробности разразившихся социальных катастроф, но и бережно запечатлевает солнечной блеск, все еще отражающийся в осколках разбитого мироздания.

«Молоденькая парочка идет: казалось, что это давно-давно прошло, а вот она идет, и до того ясно, что это вечное. Вечная безумная попытка своим личным счастьем осчастливить весь мир».

Много лет спустя, готовя юбилейную речь, Михаил Пришвин написал, что только в Петербурге по-настоящему почувствовал родную землю.

«И потому этот город стал моей духовной родиной, и свою любовь к нему я так ревниво оберегал, что никто из самых внимательных моих читателей не догадался о происхождении моего чувства природы. Для множества людей чувство природы связано с чувством родины непосредственно, как это выразилось просто у Аксакова или у Мамина-Сибиряка. И только очень немногие понимают: бывает, как, например, у меня, чувство природы с особенной остротой зарождается в городе. Но я это свидетельствую, что мое чувство родины, и лучшие образы, и радость жизни, и признаваемое всеми здоровье моего словесного дела зародилось именно в „гнилой“ природе Петербурга. И если я, изображая природу на Плещеевом озере близ Переславля-Залесского, ввел в календарь природы первое предчувствие весны и назвал ее „весной света“, то, конечно, я вывез эту весну из Петербурга».

Пришвин утверждал, что настоящая его литературная жизнь началась только в Петербурге, что именно этот город стал крестным отцом первых его творений. Вспоминая первое свое место долгого пребывания в Петербурге, он не жалел мрачных красок: «Я снял в 1905 году себе деревянное жилище в четыре комнаты за четырнадцать рублей в месяц на Киновийском проспекте Малой Охты. Этот проспект был крайней улицей города и выходил между вонючими свинарниками в пригородное болото. Грязь была на этом „проспекте“ такая, что, помню, один редактор так и не доехал до меня: извозчик отказался ехать еще на Марьиной улице, и гость пришел ко мне, утопая по колено в грязи».

Но такие подробности писатель вспоминает не для того, чтобы упрекнуть город, а лишь затем, чтобы сказать: все это ничто по сравнению с теми счастливыми мгновениями, которые подарил ему Петербург.

Максим Горький, не просто симпатизировавший Пришвину, а преклонявшийся перед ним, не только признававший его талант масштабнее собственного, но и вовсе заявивший, что Пришвин стоит на ступень выше любого человека, в личном разговоре как-то сказал в ответ на рассказ Пришвина о своей жизни: «Да ведь у вас не жизнь, а житие». И посмотрел на писателя, как смотрят на явившегося чудесным образом святого блаженно верующие.

«Нет! — тут же горячо возразил Пришвин, — это совсем не так. Житие — это страданье, а я был счастлив, я был очарован мыслью о том, что мое прекраснейшее ремесло открывало мне путь к безграничной свободе. И о грязи Киновийского проспекта я рассказываю теперь только для того, чтобы знали: не порядок европейского города привлек меня в Петербург. Нет, я полюбил Петербург за свободу, за право творческой мечты. Везде во всей России, мне казалось тогда, за мною следят, глазеют мои родичи, везде я чувствую как бы родовое насилие над моей личностью, только в одном Петербурге мне было в России свободно. Начав свое любимое дело на Киновийском проспекте, я за него крепко уцепился, и оно стало мне делом жизни».