Роман Тойб – Нормальная работа (страница 6)
Ирина училась в финансово-экономическом — ФинЭке, как его называли, — и была из тех девушек, которые доживали до танцев всегда. Хотя танцевать она, честно говоря, не умела и не стремилась. Просто подруга Нинка тащила. Нинке нужен был курсант из лётного — высокий, с погонами, с широкими плечами, — а одна Нинка идти стеснялась. Ирина шла за компанию.
Ирина носила свитер крупной вязки. Он был бежевый, связанный мамой, с одним спущенным плечом, потому что нитка вытянулась, а перевязывать было лень. Свитер сидел на ней немного косо и от этого выглядел так, будто только что с чьего-то плеча — небрежно, по-домашнему. Наверное, от этой небрежности Николая, который стоял у стены в своём выглаженном пиджаке, и повело, как от первой рюмки, хотя он не пил. Она смеялась так, что оборачивались. Не громко, а как-то звонко, колокольчиком, и у неё при этом морщился нос, и это был единственный дефект, который Николай в ней обнаружил. Дефектом он его считал недолго, примерно до второго свидания.
Он стоял у стены с двумя однокурсниками, такими же стрижеными, неловкими, в одинаковых серых пиджаках, купленных в универмаге «Пассаж» по три рубля двенадцать копеек и смотрел на неё. Только на неё. Она этого не видела. Или делала вид.
Потом — подошёл. Это стоило ему столько же внутренних усилий, сколько потом будет стоить лезть в болото с магнитометром при минус десяти. Может, больше. Болото — оно понятное. У болота есть дно, есть берег, есть сапоги. С девушкой в бежевом свитере, у которой звонкий колокольчик вместо смеха, совсем другое дело. Никаких сапог. Никакого дна. Только идёшь и надеешься, что не утонешь.
Что он сказал — ни он, ни она потом не могли вспомнить. Что-то банальное. Что-то вроде «вам не скучно?» или «вы тоже с горного?» — хотя с горного в ФинЭке учиться было бы затруднительно. Она не засмеялась. Это было уже хорошо. Потом оказалось, что она не засмеялась, потому что сама сильно волновалась. Но это он узнал через много лет, случайно.
Проводил до общежития. Стояли у кирпичного подъезда, облупленного, с лампочкой над дверью, которая моргала, как будто тоже нервничала. Она мёрзла: октябрь, Свердловск, ветер с Урала. Тот злой, сырой ветер, от которого нос краснеет, а романтика — убывает. Он снял пиджак и накинул ей на плечи. Пиджак за три рубля двенадцать копеек. Она засмеялась: «Ты же замёрзнешь!» Он не замёрз. Или замёрз, но не заметил. Или заметил, но это было неважно. Потому что она стояла в его пиджаке, и пиджак был ей велик, и рукава свисали ниже пальцев, и она выглядела в нём как девочка, надевшая отцовский костюм. На этом стылом ветру Николай вдруг понял что-то, чему не было слова, но что потом, через тридцать лет, он назовёт просто: «Всё. Моя». Потом ещё раз проводил. И ещё. Каждый вечер, через полгорода, два трамвая с пересадкой, сорок минут в одну сторону. Обратно пешком, потому что последний трамвай в одиннадцать, а от её подъезда он уходил в двенадцать. Денег на такси не было. Зато ног хватало.
На четвёртом курсе расписались. В загсе на улице Малышева — маленьком, казённом, с бумажными цветами на столе и женщиной-регистратором, которая произносила «поздравляю» с таким выражением, будто объявляла приговор. Свидетелями были Нинка — та самая... и Серёга Фельдман, однокурсник, который потом уедет на Сахалин и пропадёт на двадцать лет. Кольца самые простые - серебряные, не золотые. Платье Ирина сшила сама, по выкройке из «Работницы».
Институт выделил молодым комнату в семейном общежитии. Девять квадратных метров, окно во двор, общая кухня на этаже (четыре плиты, двадцать две семьи). Горячая вода по расписанию: утром с шести до восьми, вечером с семи до девяти. Стены тонкие, как картон: за левой стеной чихал сосед-аспирант, за правой плакал чужой младенец.
Это были не хоромы. Это было счастье. Первое. Своё. Настоящее. Ирина ставила кастрюлю на конфорку и бежала за картошкой и луком, а пока бежала, конфорку занимала соседка, и Ирина возвращалась, и начинались переговоры, сложные, как ближневосточное урегулирование, и борщ тем временем весело булькал в кастрюле. С учебниками на подоконнике — его по геофизике, её по финучёту. С детским одеялом, которое Ирина начала вязать на седьмом месяце — голубое, на случай мальчика, — торопилась, путала петли, распускала и начинала заново, и к родам одеяло выросло только на треть, но это была самая тёплая треть одеяла на свете.
Егор родился двадцать первого марта 1973 года, в четверг, в три часа ночи, когда Николай Андреевич Краснов, его отец, спал за своим единственным столом в комнате, уронив голову на учебник «Основы петрофизики». Завтра, то есть уже сегодня, в девять утра, госэкзамен, и петрофизика не давалась, и формулы путались, и от волнения за Ирину руки не слушались. Узнал о сыне после экзамена. Соседка по общежитию прибежала, мокрая, запыхавшаяся: «Колька! Мальчик! Три триста!». Побежал в роддом — три остановки на трамвае, потом пешком через парк, потому что трамвай застрял на развилке, как застревал каждую весну, когда рельсы утопали в талой воде. Бежал в ботинках осенних, не по сезону. К Ирине не пустили: режим. Сутки дежурил под окном. Через какое время Ирина появилась в окне, Николай уже не запомнил: время остановилось где-то между трамваем и парком и не спешило возобновляться. Показала свёрток — белый, маленький. Завернутый в голубое клетчатое одеяло комочек жизни. Николай толком и не видел — далеко, высоко, и глаза мокрые, не от мартовского ветра. Помахал рукой. Она помахала в ответ.
Свёрток между ними разевал рот требуя приема пищи. Это был Егор.
Ирине оставался год до диплома.
А потом — распределение.
Для тех, кто не жил в той стране, распределение штука непостижимая, как многие вещи оттуда. Государство оплатило твоё образование: пять лет общежития, стипендия, учебники, лаборатории, зарплата профессорам. Государство говорит: «Теперь отдавай. Вот список мест. Выбирай, или мы выберем за тебя. И второе тебе понравится меньше».
Список длинный. Семейным приоритет. Отличникам выбор побогаче: Москва, Ленинград, крупные НИИ. Троечникам то, что осталось: поселок возле Надыма, партия на Чукотке, рудник в Якутии. Всё справедливо. Всё понятно. Другой вопрос, что «понятно» и «хорошо» не всегда одно и то же. Но выбора не было. Или выбор был, но как у призывника: налево — пехота, направо — сапёры. Обе — армия.
Николай не был ни отличником, ни троечником. С одной особенностью, которая перевесила всё остальное: его запомнил Кирилл Борисович.
Кирилл Борисович Дмитриев — старый геофизик, сухой, загорелый, с пальцами, навсегда пожелтевшими от табака и полевой работы, — приезжал из Иркутска в Свердловск каждое лето для проведения практики студентам. Он брал студентов в поле, как других людей берут в армию: безжалостно, безоговорочно и с глубоким убеждением, что это пойдёт им на пользу. Студенты его боялись и обожали одновременно. Студенты за глаза звали его «Кирбор», и он об этом знал, и не возражал, и однажды сам подписался так в полевом журнале то ли по рассеянности, то ли из хулиганства.
Кирилл Борисович запомнил парня, который не побоялся лезть в болото. Это было на третьем курсе, на практике в Свердловской области. Точка измерений — посреди топи. Все стояли на берегу. Курили. Философствовали о фронте аномалии, чесали комариные укусы и обсуждали, нельзя ли как-нибудь обойти болото. Обойти было нельзя. Аномалия — вот она, посередине, и она не сдвинется, чтобы студентам было удобнее. А этот Краснов, тихий, стриженый, который на лекциях сидел в третьем ряду и записывал всё подряд, стянул сапоги, закатал штаны и полез. По пояс в чёрной, тухлой, воняющей сероводородом жиже. Магнитометр — над головой, на вытянутых руках, потому что прибор стоил как три его стипендии, и утопить прибор было страшнее, чем утонуть самому. Дошёл до точки. Встал. Ноги засасывало, комары пикировали эскадрильями, тучей, с каким-то организованным гудением, как будто у них был командир и план атаки. Провёл измерение. Записал. Развернулся. Полез обратно. Вылез чёрный по пояс, с пиявкой на щиколотке, с данными в блокноте. Молча. Без геройства. Без «смотрите, какой я молодец». Просто это работа. Точка стоит в болоте — значит, идёшь в болото. Что тут обсуждать?
Кирилл Борисович смотрел с берега. Докурил. Выбросил окурок. Произнес невнятное «Хм-м» И больше — ничего. Но «Хм-м» Кирилла Борисовича стоило дороже любой грамоты.
Кирилл Борисович написал характеристику. Четыре строчки на половине листа, казённым языком, который за сорок лет полевой работы стал для него роднее русского. Четыре строчки, изменившие жизнь. «Рекомендую для работы в полевых условиях. Комсомолец. Физически вынослив. Морально устойчив. Не пьёт.»
Последнее было правдой. Николай не пил. Не по убеждению, не из принципа, просто не нравилось. Водка казалась ему невкусной жидкостью, от которой дуреют, а он дуреть не любил. Это качество — редкое в студенческой среде и бесценное в полевых условиях, где бутылка спирта была валютой, лекарством, утешением и проклятием одновременно — Кирилл Борисович оценил особо.
Характеристика решила всё. Молодую семью Красновых — Николая, Ирину и годовалого Егора, который ещё не ходил, но уже ползал с такой скоростью и целеустремлённостью, что Ирина говорила: «В отца — прёт вперёд, не разбирая дороги» — отправили в Восточную Сибирь. В геологоразведочную партию. В посёлок, которого не было на большинстве карт и которому суждено было стать для Егора всем: домом, миром, детством, точкой отсчёта, от которой потом, всю жизнь, он будет мерить расстояния.