18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Роман Тойб – Нормальная работа (страница 15)

18

Мать оказалась гибче.

Экономист — профессия, которая при плановой экономике была тихой, незаметной, как мышь в кладовке: считает, записывает, никто не замечает. При рынке ситуация совсем другая. Потому что рынок — это деньги. А деньги — это учёт. А учёт — это Ирина Сергеевна Краснова, которая пятнадцать лет считала муку, сахар, солярку и зарплату на партии, и ни разу — ни разу — не ошиблась. Женщина, которая могла в уме разделить три тонны муки на всех жителей поселка с учётом количества детей и возраста каждого ребёнка. Эта женщина легко справится с квартальным балансом торговой компании. Для неё это было как после пятидесятикилометровой лыжни пробежать стометровку: можно. Даже смешно.

Помог случай и старая дружба. Позвонил Стас Коновалов, однокурсник по ФинЭку,тот самый, который списывал у Ирины контрольные по статистике, а теперь носил малиновый пиджак, золотую цепь и возглавлял торговую компанию. «Ирка, — сказал он (он всегда называл её «Ирка», и она всегда морщилась, и он всегда это знал, но продолжал), — мне нужен финансовый директор. Такой, чтобы считал, а не воровал. Ты — считаешь. Приходи».

Ирина пришла. Должность была красивая. Зарплата — хорошая. Работа — каторжная. Бухгалтерия, налоги, поставщики, банки, таможня, налоговая инспекция, которая приходила раз в квартал и требовала документы, существовавшие только в воображении тех, кто их придумал. Законы менялись каждый месяц. То, что было легально в январе, становилось уголовным в марте. То, что было уголовным в марте, становилось обязательным в мае. Ирина разбиралась. Вечерами сидела над кодексами и инструкциями, которые множились как кролики, и каждый новый противоречил предыдущему. Она привыкла к учёту любой сложности: все-таки пятнадцать лет в тайге, где нет компьютера, нет калькулятора, есть тетрадка и карандаш, и ошибка стоит не штраф, а голодный февраль всего поселка. После такого налоговый кодекс Российской Федерации был задачкой для третьего класса. Сложной. Но решаемой.

Егор стоял на балконе и смотрел на город, который не был его городом. Думал о тайге, которая уже не была его тайгой. И не знал, куда бежать. Впервые в жизни не знал направления. В тайге всегда знаешь: вот лыжня, вот тоннель, вот север. А здесь — асфальт во все стороны.

Палки Петра Даниловича стояли в прихожей, прислонённые к стене рядом с материным зонтом и отцовскими ботинками. Алюминиевые. С кожаными темляками. Ждали. Егор не знал — чего. И он ждал в пространстве города, в котором он завис, как Олимпийский Мишка между землёй и небом. Уже не там. Ещё не здесь.

Глава 7. Разлом

Егор не помнил, когда именно родители перестали разговаривать.

Не ссориться — ссор не было. Ни одной. Красновы не ссорились, как не ссорятся лиственницы: стоят рядом, молчат, и каждая — сама по себе. Ссора — это когда кричат, бьют посуду, хлопают дверью. Для этого нужна энергия. У родителей энергия уходила на другое: у отца — на карты, у матери — на цифры. На крик просто не оставалось.

Может, началось ещё в посёлке. Тихо, как трещина в фундаменте дома, который осел в землю. Трещину не замечаешь, пока однажды не видишь: дверь перекосило. На три миллиметра. Ерунда. Но дверь-то не закрывается...

Может, уже в городе, когда роли поменялись.

В посёлке отец был — Отец. Мужчина. Геофизик. Начальник отряда. Человек, который уходил в тайгу на месяцы и возвращался с данными, которые потом разбирали в прокуренных камералках, Его голос там звучал негромко, но его слышали, потому что он знал, о чём говорил. Мать была рядом. Экономист в конторе. Да, важная, потому как без неё и мука не делилась, и зарплата не считалась. Пусть важная, но - рядом. Он — первый. Она — при нём. И обоих это устраивало не потому, что так положено, а потому что так сложилось: он описывал аномалию, она считала мешки, и каждый делал своё дело, и в этом был порядок.

В городе порядок кончился.

Мать зарабатывала, а отец сидел в пустом кабинете. Мать принимала решения — за себя, за коммерсанта Стаса, за бухгалтерию, за налоговую, за банк. Отец — принимал данные с бумажных лент и переносил их в таблицы, которые никто не заказывал. Мать приходила домой в одиннадцать, в портфеле документы, а в голове — завтрашний день. Отец приходил в шесть, в портфеле ничего, а в голове — Восточная Сибирь. Масштаб один к миллиону...

Это его подтачивало. Не сразу — медленно, как речная вода подтачивает берег: каждый день по крошке, каждый день незаметно, а потом случается обвал. Полберега нет, и все удивляются, хотя удивляться-то нечему: вода делала и сделала своё дело, просто никто не смотрел.

Отец не озлобился. Он — сник. Не сломался, а постепенно сник. Как радиоприёмник, у которого села батарейка: ещё шипит, ещё ловит обрывки, но голос все тише и тише. Уже приходится подносить ухо, но всё равно слов не разобрать. Егор помнил: в посёлке отец говорил мало, но веско. В городе говорил мало и тихо.

Он приходил из НИИ. Ужинал, что мать оставляла в холодильнике, то и ел, иногда холодным, не потому что лень разогреть, а потому что не замечал температуры. Мозг был в Восточной Сибири, а тело на кухне хрущёвки, и тело обслуживалось по остаточному принципу. Садился за стол. Те же карты. Те же отчёты. Те же папки, которые множились, как годовые кольца: каждый год — новый слой.

Мать приходила позже. Заставала его за столом. Говорила: «Коля, ложись. Опять бумажки?» Не зло — устало. Тем усталым голосом, в котором нежность когда-то была, но высохла, как ручей в засуху: русло есть, воды нет.

Отец не отвечал. Молчал. Как умел. Как его научили тайга, отец и дед: молчи, работай, не жалуйся. Хороший совет — для тайги. Для шестиметровой кухни с женой, которая зарабатывает в десять раз больше, — совет убийственный.

Мать тоже не злилась. Она уставала. Уставала так, как устаёт человек, который тянет лямку за двоих и знает, что, если отпустит, лямка никого не убьёт, но телега встанет. Двенадцать часов: налоговая, поставщики, банк, Стас, который в командировке и не берёт трубку, а когда берёт, то говорит: «Ирка, разберись», и она разбиралась. Потом домой, а там муж над картой Восточной Сибири. На лице и в глазах — не она. Там - аномалия, которую нашёл его покойный отец тридцать лет назад, и которая до сих пор не подтверждена, и которая ему важнее. Не важнее семьи, и Ирина это знала. Но выглядело как важнее. И от этого «выглядело» — болело. Тихо. Как зуб, который ноет не сильно, но постоянно, и ты привыкаешь, и живёшь с ним, и однажды... он все-таки ломается.

Они не скандалили. Не кричали. Не хлопали дверью. Сибирский стиль: северный, тихий, тот, в котором крик считается слабостью, а молчание — силой. Или тем, что осталось вместо силы, когда сила кончилась. Со стороны отличить невозможно.

Они замолчали. Не сразу — постепенно. Как река мелеет к осени: сначала по колено, потом по щиколотку, потом ручеёк, потом лишь камни на дне, сухие, горячие от солнца. Ужинали молча. Ложились в разное время. Утром «доброе утро» и «чайник горячий» — и всё. Между ними выросло что-то невидимое, плотное, как цементный раствор: стоит, держит, не пробьёшь. Но каждый делал вид, что стены нет.

Егора это касалось мало. Или он думал, что мало, а это разные вещи, но в шестнадцать лет разницы не видно.

Он был подростком. У него были свои стены. Новая школа: большая, гулкая, городская, где никто не знал слова «зимник», «камералка», «профиль». Школа, где одноклассники смотрели на него как на экспонат: пацан из тайги, молчаливый, в свитере. Свитер был хороший тёплый, но в городской школе такой свитер котировалась ниже турецкого «Адидаса». Одноклассники — быстрые, громкие, с жаргоном, который Егор разбирал, как чужой язык: «стрёмно», «кидалово», «чё зыришь?». Егор зырил. Потому что привык наблюдать. Но это в тайге наблюдение - навык выживания, а в городской школе — повод для неприятностей.

Спас спорт.

Не в красивом смысле, не «спорт — это жизнь», не плакат на стене спортзала. В буквальном. Как верёвка спасает того, кто провалился в промоину: некрасиво, больно, мокро, но — вытащили.

Спорт дал место. Место, куда можно уйти из квартиры, где молчание родителей стояло в воздухе, как дым: не видно, но дышать тяжело. Тишина тайги всегда живая: в ней скрипят деревья, шуршит снег, кричит кедровка. Тишина квартиры — мёртвая. Как керн на столе отца: каменный, серый, молчащий.

Лыжная секция при спортшколе номер четыре. Тренер Анатолий Петрович Гусев, бывший перворазрядник, мужик высокий, сухой, жёсткий, с лицом, похожим на рубанок: всё лишнее — снято. Похож на Петра Даниловича тем же немногословием, той же точностью, но у него было «работаем» вместо «давайте». Пётр Данилович учил через любовь к лыжне: показывал тоннель, показывал тишину, показывал пространство. Анатолий Петрович учил через работу. В городе для Егора не было места слову «любовь». Если придёт — хорошо. Если нет — работай без любви. Результат — тот же.

«Работаем, Краснов. Ещё круг. Руки выше. Жёстче толчок. Не раскисай».

Егор работал на лыжне. Он бегал. Зимой — на лыжах, по лесопарку на окраине, где берёзы вместо лиственниц, просека вместо тоннеля, и далёкий шум дороги вместо тишины, и снег — с серым налётом городской пыли, не тот белый, скрипучий, таёжный. Но лыжня — та же. Тот же шорох. То же дыхание. И то же ощущение — единственное, которое не обманывало: бежишь, и мир сужается до колеи, и нет ни школы, ни квартиры, ни молчания, только ритм, только снег, только движение.