18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Роман Смирнов – Немыслимое (страница 64)

18

Кригер подошёл, встал рядом.

— Господин генерал. Колонна готова к маршу. Маршрут: Соловьёво — Красный — Орша. Двести десять километров. Расчётное время — двенадцать суток.

— Хорошо. Кригер.

— Слушаю.

— Идите с авангардом. Я с арьергардом. Встретимся в Орше, в штабе дивизии.

— Понял. До встречи в Орше.

Кригер отошёл. Нойман остался один. Постоял ещё минуту, глядя через Днепр на тёмный плацдарм, на котором в эту минуту не было ни одной живой человеческой души, и где-то на одной из стен в одном из блиндажей висела его надпись «Neumann, 149 Tage», ждавшая, когда её прочитает кто-то. А в самих блиндажах сапёры уже заканчивали работу — по стандартной схеме, которую он сам утвердил шесть дней назад: пороги, двери, предметы на столах, всё, к чему человек тянется рукой, входя в чужое жильё. Через час плацдарм станет ловушкой для каждого, кто войдёт без сапёра. Потом отвернулся, поправил воротник шинели — мороз был минус четырнадцать, и от ветра с реки в шее сводило, — и пошёл к голове колонны, где уже выстраивалась пехота для марша на запад, к Орше, к Двине, к новому фронту, к новой работе.

Кружка лежала во внутреннем кармане шинели. Тыкалась в ребро при каждом шаге. Это была уже не вмятина, а узнавание: каждый шаг в новую жизнь, в жизнь без плацдарма, в жизнь, в которой он, Нойман, был просто командир без приставки «боевой группы», — каждый такой шаг отдавался коротким холодным касанием жести в правое ребро, и это касание было тем единственным, что связывало его с прошедшими днями на плацдарме, и что должно было связывать ещё долго, до тех пор, пока он не вернёт кружку семье в Гёттинген, или пока сам не упадёт где-нибудь в следующем бою и кружка не упадёт с ним.

Глава 31

Девятый мост

Двадцать девятого декабря, в семь часов тридцать минут утра, при минус восемнадцати по Цельсию, при ясном безветренном небе, на которое ещё не вышло низкое декабрьское солнце, передовые части тридцать восьмой армии генерал-полковника Кирпоноса перешли реку Псёл по льду, в районе сёл Куликовка и Млынок, и через сорок минут вошли в первую линию немецких траншей, и в траншеях этих не было ни одного человека. Были там оставленные блиндажи, ходы сообщения, дзоты с амбразурами, обращёнными на восток, оборонительные позиции на флангах, и по всему этому хозяйству, в течение последних пяти месяцев построенному и обустроенному 17-й немецкой армией Клейста, лежал тонкий декабрьский снег недельной давности, не тронутый ни одним свежим следом. Клейст ушёл двадцать шестого декабря, согласно тому же приказу Гальдера, который ушёл и в группу «Центр», и в группу «Север», и который таким образом за неделю спустился по всему советско-германскому фронту с севера на юг, выпрямляя его и выводя на единую линию обороны по правому берегу Днепра.

Кирпонос узнал об этом в восемь часов утра, на наблюдательном пункте, развёрнутом у деревни Куликовка, на холме, с которого открывался вид на всю долину Псёла на восемь километров вправо и на двенадцать влево. Он стоял у стереотрубы, в шинели на ватной подкладке, в валенках, с биноклем на шее, и смотрел не в стереотрубу, а просто, без оптики, в направлении немецких позиций, потому что в стереотрубу видеть было нечего: на белом фоне снега не двигалось ни одного силуэта, не дымилась ни одна полевая кухня, не блестела ни одна металлическая деталь под низким солнцем. Поле перед Кирпоносом было пусто, и в этой пустоте было что-то такое, что Кирпонос узнал и определил для себя как «то самое, что было у Громова под Калинином и у Демьянова под Соловьёвым», и не находил в себе ни торжества, ни даже облегчения, потому что Кирпонос за свои пятьдесят лет повидал достаточно, чтобы знать: пустота вместо боя — это не победа, это передача задачи на следующий раз, и следующий раз будет дороже.

Начальник штаба, генерал-лейтенант Тупиков, тридцати девяти лет, кадровый, в довоенный период военный атташе в Берлине, человек, понимавший немецкий военный аппарат изнутри и потому особо ценивший в декабре сорок первого года ту особую чистоту жестов, какую демонстрировал противник, подошёл к Кирпоносу и доложил:

— Михаил Петрович. Передовые — на немецких позициях. Потерь нет. Семь раненых на минах, из них один тяжёлый — оторвало стопу. Сапёры обозначают проходы.

— Где Клейст?

— По данным авиаразведки и радиоперехвата — за Днепром. Передовые части — в районе Кременчуг — Черкассы, на правом берегу. Колонны идут на запад, к новому рубежу.

— Темп?

— Двадцать-двадцать пять километров в сутки. У нас — двенадцать.

Кирпонос кивнул. Двадцать-двадцать пять у Клейста, двенадцать у него. Разница в десять километров в сутки. Разница эта не догонится никогда, как бы он ни старался; через пять суток Клейст будет на сто километров впереди, через десять — на двести, и догонять придётся уже не людей, а карту, на которой Гальдер обозначил новый рубеж обороны и где он, по всей видимости, остановится. Карту догонит. Людей — нет.

Кирпонос отошёл от стереотрубы. Стоял минуту молча. Потом сказал:

— Тупиков. Пишите приказ. Тридцать восьмая — по дороге Куликовка — Полтава. Тридцать вторая кавалерийская — на правом фланге, через Сумы — Лебедин, на Кременчуг. Темп преследования — максимально возможный. Не лезть в столкновения. Идти, сколько сил.

— Понял, Михаил Петрович.

— И вторая армия — на левом фланге. Туда же, на Кременчуг.

— Понял.

Тупиков ушёл к радистам, диктовать приказ. Кирпонос остался один на наблюдательном пункте. Стоял, смотрел на пустое поле, думал о Сентябре. О сентябре сорок первого года, когда он, Кирпонос, командующий Юго-Западным фронтом, получил приказ из Москвы — «Отходите» — и отходил. Отходил тогда, когда отход означал не сохранение, а спасение, потому что Клейст обходил его с юга через Кременчуг, и Гудериан с севера через Конотоп, и кольцо смыкалось, и времени на промедление не оставалось ни одного дня. Отходил он по приказу из Москвы, который пришёл неделей позже, чем нужно было прийти, но всё-таки пришёл, и который позволил вывести из окружения четыреста тысяч человек, потеряв при этом двенадцать тысяч в арьергардных боях. Двенадцать тысяч — за то, чтобы четыреста тысяч уцелели. Каждый из двенадцати тысяч имел лицо, имя, семью, могилу или не имел могилы; и каждый из четырёхсот тысяч, оставшихся в живых, был обязан этому арьергарду своей жизнью, хотя большая часть оставшихся в живых об этом обязательстве не знала, потому что в живых не вспоминают, кто умер за тебя в чужой деревне, в чужом лесу, в чужой ноябрьской грязи.

Сентябрь Кирпонос помнил каждый час. И теперь, в декабре, на четвёртом месяце после того сентября, он стоял на холме у Куликовки и смотрел на пустое поле, по которому в эти минуты должна была идти атака четырёх его армий — четырёх армий, тридцать второй кавалерийской группы, всех сил Юго-Западного фронта, — и атаки не было, потому что атаковать было некого. И в этом отсутствии атаки была не радость, а что-то близкое к стыду, потому что четыреста тысяч человек, которых он три месяца готовил, накапливал, обучал и на которых строил свой реванш, в эту минуту шли пешком по пустой украинской земле, и у каждого из четырёхсот тысяч в эту минуту, может быть, происходило в душе то же, что у него: вопрос, ради чего он три месяца тренировался, и почему ему теперь не дают того, к чему он готовился. Реванш был отнят. Не русскими — Гальдером. И отнят без боя, без победы, без той неловкой, грубой, но настоящей справедливости, какая есть в выигранном бою. Отнят чисто, штабным росчерком в Берлине.

Двенадцать суток продолжалось продвижение. Двенадцать суток армии Кирпоноса шли на запад по пустой Украине, через сёла, в которых жители выходили из подвалов и стояли у дворов и смотрели на колонны молча, как смотрели в эти же дни жители Калинина на дивизию Громова и жители Смоленска на батальон Демьянова. В этих взглядах — где-то в Кобеляках, где-то в Опошне, где-то в Решетиловке — Кирпонос на ходу из машины узнавал то же самое: радость освобождения, глубоко переплетённую с недоверием, с той, заранее заготовленной осторожностью, которая выработалась за три с половиной месяца оккупации и которая не сходила за один день. Освобождение принимали, но не до конца. Потому что в каждом сельском совете, в каждой школе, в каждом колодце ещё было свежо отпечатано присутствие тех, кто ушёл, и этот отпечаток нельзя было стереть тем единственным фактом, что советская армия теперь шла на запад, а не на восток.

Полтава — второго января. Город пуст, как был пуст Калинин, и пуст так же организованно: немецкие части вышли тридцать первого декабря в течение четырёх часов, по двум дорогам — на Кременчуг и на Кобеляки, — оставив центральную площадь заминированной (восемь противопехотных мин, две растяжки, разминированы за полтора часа), мост через Ворсклу — взорванным, и здания целыми. На центральной площади стоял в снегу постамент, с которого немцы в октябре сняли табличку (раньше там было: «Слава героям Полтавы», и это был старый, ещё дореволюционный, постамент, к которому каждый режим присоединял свою табличку, и в октябре сорок первого его заменили на «Помним героев освобождения», ту, что Кирпонос увидел сейчас, тоже сорванную, но не до конца, и от обеих табличек остались следы клея на камне). Кирпонос въехал в Полтаву на штабной машине через Шведскую могилу (старый редут со времён Полтавской битвы, нынешний мемориальный комплекс, в годы оккупации пустовавший, без таблички, без венка); проехал по Подолу, поднялся на Соборную площадь, остановился у комендатуры, которая пять дней назад была немецкой и в которую сейчас входили офицеры его штаба, чтобы развернуть там новую, советскую.