Роман Егоров – Трезвый Алкоголик (страница 3)
Так я начал видеть, что моя борьба с алкоголем часто была борьбой с симптомом, а не с корнем. Корень был глубже. Я не принимал себя целиком. Я хотел оставить в себе только удобные, сильные, светлые, социально одобряемые части, а всё остальное отправить в архив, желательно без права восстановления. Но человек не компьютер. У него нельзя удалить папку «стыд», очистить корзину и стать просветлённым пользователем новой версии себя. Всё, что отвергнуто, не исчезает. Оно становится тенью. А тень не обижается молча. Она терпеливо ждёт момента, когда сознание устанет изображать дневной свет.
И однажды мне пришлось признать: я страдал не потому, что во мне был алкоголик. Я страдал потому, что не хотел признавать своим тот опыт, который называл алкоголиком. Я страдал не потому, что во мне была слабость, а потому что я считал слабость недопустимой. Не потому, что во мне была злость, а потому что я делал вид, что хороший человек не злится, а если злится, то где-нибудь внутренне, культурно, без свидетелей и желательно по предварительной записи. Не потому, что во мне была потребность в любви, а потому что я стыдился этой потребности так, будто любовь — это не естественное дыхание души, а какая-то постыдная зависимость, которую надо преодолеть силой характера.
Алкоголь приходил туда, где я уже был расколот. Он не был первым ножом, который меня разрезал. Он был обезболивающим на ране, которую я долго называл нормальной жизнью. А потом, когда обезболивающее становилось проблемой, я начинал бороться с ним, не замечая, что сама рана никуда не делась. Я мог не пить какое-то время, мог держаться, мог даже гордиться собой, и это было важно, потому что иногда удержаться — действительно вопрос жизни. Но если внутри я продолжал отвергать себя, если всё ещё жил не в себе, а в образе правильного человека, то напряжение копилось, подвал снова наполнялся голосами, и однажды какая-нибудь изгнанная часть снова находила способ напомнить: «Я здесь. Я никуда не исчезла. Ты просто снова сделал вид, что меня нет».
С этого начинается настоящая честность. Не с того, чтобы сказать: «я плохой, потому что пью». И не с того, чтобы сказать: «я сильный, потому что борюсь». А с того, чтобы увидеть: я разделил себя на допустимое и недопустимое, на красивое и постыдное, на то, что можно показывать, и то, что надо прятать. И именно в этом разделении родилась боль. А алкоголь стал одним из способов эту боль не чувствовать, одновременно показывая мне, куда именно я не хочу смотреть.
Теперь я понимаю: до первой рюмки я уже был не в себе. Я уже жил где-то рядом со своей жизнью, исполняя роль человека, которым можно быть. Я уже отвергал то, что просило не исправления, а присутствия. И, может быть, первая настоящая трезвость началась не тогда, когда я перестал пить, а тогда, когда впервые честно увидел: мне нужно возвращаться не только от алкоголя, но и от той лжи о себе, из которой алкоголь стал таким удобным выходом.
Отвержение себя было началом моего страдания. Не алкоголь. Не слабость. Не отсутствие силы воли. А именно это тихое, почти незаметное внутреннее изгнание, когда я раз за разом говорил какой-то части себя: «Тебе здесь нельзя». И вся эта книга, если говорить совсем просто, о том, как я учусь говорить иначе: «Я вижу тебя. Я не обязан тобой управлять, но я больше не буду делать вид, что ты не моя».
Потому что всё, что во мне отвергнуто, рано или поздно просит возвращения. Иногда шёпотом. Иногда болью. Иногда через усталость. Иногда через бутылку. И если я хочу выйти из страдания, мне нужно не объявлять очередную войну, а наконец прийти в тот внутренний дом, где слишком долго жили без меня.
Глава 2. Душевная боль
Душевная боль — странная вещь. С одной стороны, она невидима, её нельзя показать врачу на рентгене, нельзя аккуратно обвести красным кружком и сказать: «Вот здесь у меня ноет от того, что я слишком долго делал вид, будто всё нормально». С другой стороны, когда она есть, она занимает в человеке больше места, чем любая видимая рана. Тело может ходить, разговаривать, работать, шутить, отвечать на сообщения, оплачивать счета, даже выглядеть вполне прилично, а внутри при этом будет жить что-то такое, что каждое утро тихо спрашивает: «Ну что, опять будем изображать живого?»
Я долго не называл это болью. Болью мне казалось только то, что уже невозможно скрывать: когда совсем плохо, когда срываешься, когда плачешь, когда не можешь подняться, когда смотришь в потолок и понимаешь, что потолок сегодня, кажется, единственный участник твоего духовного процесса. Всё остальное я называл усталостью, раздражением, плохим настроением, возрастом, обстоятельствами, характером, наследственностью, напряжённым периодом, сложной неделей, тяжёлым месяцем, странным годом, особенностями пути и прочими благородными словами, которые позволяли не говорить главное: мне больно.
Сказать «мне больно» оказалось намного труднее, чем сказать «я устал». Усталость звучит социально допустимо. Усталость можно объяснить делами, людьми, работой, жизнью, погодой, курсом валют, магнитными бурями и тем, что мир вообще организован несколько самонадеянно. А боль — это уже слишком лично. В боли есть признание, что внутри меня есть место, куда я не могу прийти силой мысли, где не помогают умные объяснения, где нельзя просто собраться и стать нормальным. Боль не любит мои красивые концепции. Она вообще довольно невоспитанная: приходит без приглашения, не слушает аргументы и портит всю картину человека, который вроде бы давно должен был во всём разобраться.
Мне понадобилось много времени, чтобы понять: душевная боль не была моим врагом. Она была сигналом. Не наказанием, не проклятием, не доказательством моей неполноценности, а сигналом из той части меня, которую я оставил без себя. Боль говорила: «Посмотри сюда». А я отвечал: «Не сейчас». Боль говорила: «Здесь кто-то заперт». Я отвечал: «Потом разберёмся». Боль говорила: «Ты слишком долго живёшь не целиком». Я отвечал: «Давай не будем портить вечер». И, надо сказать, вечер я портил всё равно, только уже более традиционными способами.
Когда человек долго не слышит боль, он начинает искать не исцеления, а выключатель. Это очень человеческая вещь. Если внутри орёт пожарная сирена, первое желание — не выяснять, где огонь, а найти, наконец, эту проклятую кнопку и сделать тише. Я не был исключением. Мне хотелось не понять боль, а перестать её чувствовать. Не войти в неё с вниманием, а выйти из себя как можно быстрее и желательно без лишних формальностей. Алкоголь в этом смысле оказался очень понятным инструментом. Он не задавал вопросов, не предлагал дневник чувств, не говорил: «Давай побудем с этим». Он просто приходил и делал звук тише.
В этом и была его опасная привлекательность. Алкоголь не требовал от меня зрелости. Не требовал честности. Не требовал присутствия. Ему не нужно было, чтобы я понял, какая часть меня болит и почему. Он действовал проще: выпил — и на какое-то время стало легче. Мир чуть отпустил хватку. Я сам себе стал не таким острым. Внутренний судья потерял часть полномочий. Образ правильного человека наконец снял пиджак, развязал галстук и, возможно, даже сказал что-то живое, за что утром его, конечно, снова вызвали на дисциплинарную комиссию. Но вечером это казалось облегчением.
Я помню это чувство: не радость даже, а именно облегчение. Как будто тебя на время освобождают от необходимости выдерживать собственную внутреннюю тесноту. Не надо быть собранным. Не надо быть сильным. Не надо делать вид, что всё под контролем. Не надо объяснять себе, почему ты опять чувствуешь то, что давно должен был перерасти. Можно просто раствориться. И в этом растворении была какая-то фальшивая милость, как будто кто-то говорил: «Ладно, сегодня можешь не быть собой». Проблема в том, что именно от себя я и пытался отдохнуть. А от себя, как позже выяснилось, отпуск не дают. Можно только временно потерять координаты, но возвращаться всё равно придётся — обычно утром, с сушняком, стыдом и тонким ощущением, что внутренний бухгалтер опять обнаружил недостачу смысла.
Сейчас я вижу: боль становилась невыносимой не потому, что была слишком большой, а потому что я оставлял её без своего присутствия. Это, наверное, одна из самых простых и неприятных истин. Боль, рядом с которой есть я, превращается в чувство, пусть трудное, пусть сильное, но живое. Боль, рядом с которой меня нет, превращается в бездну. Когда я отсутствую, любое чувство становится больше меня. Оно захватывает комнату, дом, день, будущее, прошлое и начинает представляться окончательной реальностью. Кажется, что так теперь будет всегда. Что эта тоска — не гость, а хозяин. Что эта пустота — не состояние, а твоя настоящая фамилия. Что этот стыд — не чувство, а приговор с настоящей печатью.
И тогда алкоголь выглядит как спасение. Не потому, что он мудр, а потому что я не в себе. Когда я не в себе, любое средство для исчезновения кажется дверью. Можно исчезнуть в работе, в отношениях, в спасении других, в бесконечной занятости, в духовных практиках, в телефоне, в еде, в драме, в самокритике, в грандиозных планах. Я исчезал в алкоголе. У каждого, как говорится, свой храм забвения; мой некоторое время продавался по расписанию магазина и имел вполне земную цену, хотя настоящая стоимость, конечно, списывалась позже и совсем в другой валюте.