Роберт Грейвс – Белая Богиня (страница 119)
Пуританская революция стала реакцией на почитание Девы Марии, которое во многих местностях Британии обернулось веселым и безумным оргиастическим культом. Хотя пуритане и разделяли мистическую идею непорочного зачатия, они считали Деву Марию всего лишь смертной, религиозная значимость которой исчерпывалась рождением Иисуса, и предавали анафеме любой церковный ритуал или доктрину, заимствованную скорее у язычников, нежели у иудаистов. Безудержное иконоборчество, мрачная сосредоточенность на собственных грехах и неуклонно, в угрюмом унынии соблюдавшееся воскресенье, которые принесли с собой пуритане, потрясли католиков. Они увидели в подобных религиозных взглядах своего рода предостережение и осознали, что отныне должны не столько ослабить, сколько усилить праздничность своего культа, приникнуть к Святой Деве, источнику своего религиозного блаженства, и как можно менее подчеркивать ортодоксальный иудаизм Иисуса. Хотя последние папы и отвергли «разделение домов»[531] Веры и Истины, то есть попытку верить в то, что, как известно верующему, не соответствует истории, образованные католики на практике отвращают взгляды от исторических Иисуса и Марии и благоговейно устремляют взор на Христа и Святую Деву. Они готовы предположить, что Иисус не столько пророчествовал во имя Иеговы, сколько говорил о себе, объявляя: «Я есмь пастырь добрый», «Я есмь Истина», обещая жизнь вечную всем, кто уверует в Него. Тем не менее они уже давно навели в собственном доме порядок: если многие представители средневекового духовенства не только потворствовали распространению народного язычества, но и деятельно восприняли его, ныне культ Царицы Небесной и ее Сына уже изгнал все языческие обряды, некогда совершавшиеся в их честь. И хотя официально признано, что Иисус сошел во ад, подобно тому как Геракл, Орфей и Тесей совершали набеги на Аид, хотя важной частью христианской доктрины в рамках любой конфессии по-прежнему остается мистический брак Агнца с Церковью Христовой, отождествляемой со Светлой Царевной язычества, история Самсона и Далилы не включена в число христианских мифов, а старого козлоногого дьявола, его заклятого врага, более не рассматривают как его брата-близнеца. Древняя религия по своей природе была дуалистична: обнаруженная в Рас-Шамре резьба по слоновой кости, относящаяся к XIV в. до н. э., изображает богиню в минойском одеянии, со снопом из трех ячменных колосьев в каждой руке. Она дарит своей благосклонностью показанного слева от нее барана с человеческой головой, бога наступающего года, и козла, представленного справа, бога уходящего года. Козел блеет в негодовании, ибо лик богини отвращен от него, и настаивает, что сейчас его черед получить свою долю ласк. В христианстве овец неизменно предпочитают козлищам, а Тема принимает искаженные формы: церковная дисциплина становится антипоэзией. Жестокую, капризную, переменчивую Белую богиню и милосердную, постоянную, целомудренную Святую Деву можно примирить лишь в контексте Рождества.
Разрыв между христианством и поэзией, в сущности, аналогичен тому, что разделил иудаизм и культ Астарот после религиозной реформации, последовавшей за Вавилонским пленением. Различные попытки сократить его, предпринятые климентианами[532], коллиридианами, манихеями и прочими раннехристианскими еретиками, а также почитавшими Святую Деву паломниками и трубадурами эпохи Крестовых походов, не могли не повлиять на церковный ритуал и доктрину, однако неизменно вызывали сильную пуританскую реакцию. Отныне невозможно было сочетать некогда тождественные поприща священника и поэта, не вступая в противоречие с законами Церкви или поэзии. Об этом свидетельствует жизненный путь англичан, которые не перестали сочинять стихи после рукоположения: Джона Скелтона, Джона Донна, Уильяма Крэшоу, Джорджа Герберта, Роберта Геррика, Джонатана Свифта, Джорджа Крэбба, Чарльза Кингсли, Джерарда Мэнли Хопкинса. Только там, где священнику указывали на дверь, поэт, сильный и уверенный в себе, оставался в живых. Таковы, например, были Скелтон, в ознаменование своей независимости от церковных законов носивший на рясе вышитое шелками и золотом имя музы Каллиопы, или Геррик, который доказывал свою приверженность поэтическому мифу, совершая возлияния из серебряного кубка девонширским ячменным элем избалованной белой свинье. В душе Донна, Крэшоу и Хопкинса война между поэтом и священником велась на уровне возвышенной мистики, но можно ли предпочесть «Божественные стихи» Донна, сочиненные после смерти его единственной музы Энн Мор, его любовной лирике из сборника «Песни и сонеты»? И можно ли похвалить самоистязателя Хопкинса за то, что он смиренно каялся в своих поэтических восторгах отцу исповеднику?
В главе первой я отмечал, что о поэтах можно судить по тому, насколько точно они изображают Белую богиню. Шекспир знал ее и опасался ее. И пусть нас не обманет игривая легкость некоторых фрагментов его ранней поэмы «Венера и Адонис» или невероятная мифографическая путаница «Сна в летнюю ночь», где Тесей предстает остроумным елизаветинским кавалером, три мойры, богини судьбы, «Fates» – от имени которых образовано слово «fay» («фея»), – капризными эльфами: Душистым Горошком, Паутинкой и Горчичным Зернышком, Геракл – проказливым Робином Добрым Малым, Лев, бьющий без промаха – столяром Пилой, а, самое ужасное, дикий осел Сет Дионис и Царица Небес в звездной короне – ослоухим ткачом Основой и Титанией в мишурных блестках[533]. В трагедии «Макбет» он куда искреннее изображает ее в облике триединой Гекаты, властительницы, склонившейся над ведьмовским котлом, ведь именно ее дух овладевает леди Макбет и подстрекает убить короля Дункана; столь же убедительна шекспировская богиня в образе великолепной, сладострастной Клеопатры, любовь к которой губит Антония. В последний раз она появляется у Шекспира в облике «ужасной колдуньи Сикораксы»[534] в «Буре»[535]. Шекспир под маской Просперо уверяет, будто подчинил ее себе с помощью магических книг, лишил ее власти и поработил ее чудовищного сына Калибана, но прежде обманом, притворной добротой выведал у него его тайны. Однако он не в силах скрыть от читателя, что Калибан – законный правитель острова, как не в силах утаить, что у Сикораксы были голубые глаза, хотя «голубоглазый», «blue-eyed», на сленге елизаветинских времен означало то же, что и «blue-rimmed with debauch», то есть «с глазами, обведенными темными кругами от бессонных, разгульных ночей». Сикоракса, на сходство которой с Керридвен указывалось выше, в главе восьмой, вместе с Калибаном приплыла на остров в утлой лодке, подобно Данае, прибитой волнами к берегам Серифа с младенцем Персеем, или Латоне, нашедшей убежище на Делосе с Аполлоном во чреве. Сикоракса была богиней, «столь искусной, что луна / Служила ей покорно, вызывая / Приливы и отливы ей в угоду»[536]. Шекспир говорит, что она была изгнана из «Аржира» (Аргоса?)[537] за колдовство. Однако он воздает поэтическую справедливость Калибану, вкладывая в его уста едва ли не самые чудесные строки драмы:
Следует заметить, что совершенное нелогичное использование глагольных времен создает ощущение абсолютной отмены времени.
Донн безраздельно поклонялся Белой богине в облике женщины, которую избрал своей музой, и был столь ослеплен любовью, что единственной чертой возлюбленной, которую он мог припомнить, был его собственный обезумевший от страсти взор, отраженный в ее глазах. В стихотворении «Лихорадка» он именует ее «душой мира», ибо, если она оставит его, мир превратится в ее хладный труп. Потому:
Джон Клэр[539] писал о ней: «Эти сновидения, в которых мне являлась она, таинственная и неземная, прекраснейшая богиня, открыли моему воображению, что значит утонченная красота. А прошлой ночью, когда она вновь предстала мне во сне, а потом покинула меня, я запомнил ее столь живо, был столь преисполнен сна о ее сновидческих явлениях, что более не мог сомневаться в ее существовании. Потому я записал их, чтобы продлить это очарование и не лишиться веры в моего божественного гения, мою божественную путеводную звезду».
Китсу Белая богиня предстала в облике «прекрасной, жестокосердой дамы», «the Belle Dame Sans Merci». Волосы у нее были длинны, шаги ее легки, а взор ее безумен, но Китс, что весьма характерно для него, перенес лилию с ее чела на чело ее жертв. В его стихотворении рыцарь сажает ее на своего коня, а не садится на ее коня, подобно Ойсину, увлекаемому в Страну вечной юности Ниав Златоволосой. Точно так же, сочувственно, словно о несчастной Гретхен или Гризельде, Китс писал о змеиной богине Ламии.
Стихотворение «La Belle Dame Sans Merci» требует детального анализа в свете Темы. Вот оно в том виде, в каком впервые увидело свет, с несколькими шутливыми строками в конце, которые Китс добавил в письме брату Джорджу в Америку, а потом внес в свой дневник: