реклама
Бургер менюБургер меню

Рейн Карвик – Последняя петля (страница 9)

18

В детстве он боялся этих разговоров. Её прямоты. Её умения называть вещи своими именами, не смягчая. Тогда казалось, что это жестокость. Теперь – что единственное, что удерживает мир от полного растворения в вежливых формулировках.

– Я… – он поискал слова, которые звучали бы не как оправдание и не как отчёт для комиссии. – Это всё не новый эксперимент.

Она фыркнула.

– Я вижу, – сказала она. – Эксперименты хоть когда-то заканчиваются. Это… – она поискала взглядом, упираясь в потолок, в стены, в его лицо. – Это как вы потянули цепочку, а она оказалась кругом.

Она замолкла, и на секунду в палате стало совсем тихо. Даже капельница в соседней кровати, кажется, перестала щёлкать.

– Мам, – сказал он, – тебе… страшно?

Он спрашивал не как специалист по аномалиям, не как тот, кто знает, что такое «когнитивная дестабилизация». Он спрашивал как мальчик, который однажды услышал ночью, как мама плачет на кухне, и тогда не решился войти.

Она пожала плечами. Пожатие получилось несимметричным: одно – молодое, второе – старческое.

– Страх был, когда я не понимала, кто из тебя настоящий, – медленно произнесла она. – Когда ты приходил маленьким, а уходил старым. Когда я видела, как ты умираешь, а потом приносишь рисунок из школы.

Её пальцы снова нашли одеяло, но теперь не разглаживали, а собирали ткань в комок.

– А сейчас?

– Сейчас… – она задумалась. – Сейчас я знаю, что вы все настоящие. Все, которые ты. Даже тот, который ещё нет.

Она перевела взгляд на него и вдруг, совсем по-старому, строго, спросила:

– Ты ел?

Он не сразу понял, что она говорит о самом простом. В мире, где «смерть» и «рождение» перестали быть последовательными, такие вопросы звучали почти неприлично – слишком телесно, слишком конкретно.

– Не очень, – признался он.

– Вечно так, – вздохнула она. – Вечно бегал, всё расследовал, никого не слушал.

И вдруг протянула к нему руку – ту версию руки, в которой было больше силы, чем дрожи – и с неожиданной твёрдостью сжала его пальцы.

В этот миг он был точно маленьким.

Комната чуть сдвинулась, свет у окна стал мягче, ниже, как в те вечера, когда она ждала его с двора. В коридоре послышался детский смех, и Мартин не сразу понял, относится ли он к сегодняшнему этажу или к той далёкой лестнице, по которой он когда-то бежал домой с разбитой коленкой.

– Ты всё время приходишь, когда уже поздно, – сказала мать. – И всё время – когда ещё рано.

Она говорила не упрёком, констатацией.

– А правильно – когда? – спросил он, хотя ответ был заранее обречён на размытость.

Она усмехнулась. На секунду лицо стало совсем молодым – почти девичьим, с тем самым вспыльчивым огоньком, из-за которого она в двадцать лет ушла из одного города в другой, «чтобы начать своё время».

– Правильно? – переспросила. – У времени нет «правильно». Это вы ему навесили.

Пауза, ещё одна складка на одеяле.

– Я видела, как я тебя рожаю, – сказала она неожиданно. – И как ты приходишь ко мне седой. Иногда в одну ночь. Сначала боль, крики, врачи бегают. Потом – тишина, и ты сидишь вот так, в пальто, вечно мёрзнешь, – она дёрнула за край рукава, – и молчишь.

Он почувствовал, как пальто вдруг стало тяжелее.

– Я тогда боялась, – продолжала она. – Потому что не знала, в каком порядке это всё должно быть.

– А теперь?

– А теперь… – она посмотрела на него пристально. – Теперь я знаю, что вы оба – один и тот же. И то, что я чувствовала, когда ты был крошкой, и то, что чувствую к тебе сейчас, – никуда не делось.

Она вздохнула, и этот вздох был старым, хриплым, но внутри него звучала молодая грудь, ещё крепкая.

– Страшно только за тех, кто не успеет понять, – добавила она уже тише. – За детей. За стариков. За тех, кто застрянет между.

Он молчал.

Где-то в глубине черепа снова откликнулась сеть – сухим, почти техническим импульсом. Словно кто-то внутри Синхрона делал пометку: «эмоциональная нагрузка на края возрастного спектра: критическая».

Иногда он ненавидел эту свою встроенную уши-сети. Хотелось просто сидеть рядом, слушать мать, не превращая каждую её фразу в строку отчёта, в пункт внутреннего протокола.

– Мам… – сказал он, – если бы всё шло по порядку, ты бы хотела…

Он не договорил, но она поняла.

– Умереть сначала, а потом родиться? – уточнила и усмехнулась. – Нет, спасибо. Я уже наигралась.

Она повернулась к нему, и в этот момент лицо было совсем старым – с тяжёлыми веками, с маленькой сухой морщинкой в уголке рта, которая появлялась, когда она хотела скрыть, что ей больно.

– Смерть – это хоть какая-то точка, – сказала она. – Я не про сердце и дыхание. А про… – она постучала костяшками пальцев по виску. – Про это. Когда можно сказать: "всё".

Она замолчала и вдруг, как будто вспомнив, что говорит с сыном, а не с очередной врачихой, добавила:

– Я не боюсь умереть.

Он резко вдохнул.

– Я боюсь, что этого не дадут сделать.

Слова легли в воздух тяжёлым, плотным слоем.

Он хотел возразить, что никто не запрещает. Что смерть – естественный финал. Что…

И поймал себя на том, что это всё – старые фразы из старых книжек, из учебников, из лекций по этике, которые потеряли смысл в мире, где «умер вчера, жив завтра» стало не метафорой, а медицинским статусом.

– Здесь, – она кивнула в сторону окна, – одни уже умерли, но всё ещё ходят по коридору. Другие ещё не родились, а их уже лечат от чего-то.

Она снова сжала его пальцы, на этот раз осторожнее.

– Ты мне вот что скажи, – тихо спросила. – Ты там, внутри, видишь, как это всё устроено?

«Там, внутри» могло означать много мест: его головы, Синхрона, ядра в сердце Хроноса, куда его однажды встроили.

– Отчасти, – честно ответил он.

– Тогда запомни, – сказала она. – Смерть тоже должна быть.

Он почувствовал, как слова будто проваливаются глубже, чем просто в память. Как если бы где-то в одной из тех бесконечных таблиц, с которыми работала сеть, появлялся новый столбец: «право времени на конец».

Снаружи по коридору кто-то смеялся – такой лёгкий, чистый детский смех, что на секунду захотелось поверить: где-то там действительно начинается чья-то нормальная, последовательная жизнь.

Он знал, что это не так. Но мать смотрела на дверь с таким выражением, словно сейчас именно его десятилетний «он» ворвётся в палату, разбежится и прыгнет к ней на кровать, вцепившись руками в плечи.

– Ты его приводил, – неожиданно сказала она. – Того маленького.

– Когда? – спросил Мартин, чувствуя, как шевелится где-то в груди забытый страх.

– Потом, – ответила она спокойно. – Ты ещё приведёшь.

Она улыбнулась – и в этой улыбке было что-то невыносимо нежное и невыносимо страшное одновременно.

Потому что в мире, где можно привести к матери самого себя из другого возраста, вопрос «кто кого держит на этом свете» переставал быть риторическим.

– Ты испугался, – сказала мать.

Он даже не успел выдать привычное отрицание.

– Немного, – признался.