Рэй Харт – Пышка для кавказца. Сладкий плен (страница 1)
Рэй Харт
Пышка для кавказца. Сладкий плен
Часть первая. Москва. Пыль и одиночество.
Глава 1. Лера
Москва в конце августа — это город, который забыл, что такое свежий ветер. Асфальт плавится под подошвами моих балеток, и каждый шаг оставляет липкий след, будто я иду по жевательной резинке, разогретой солнцем до состояния гудрона. Небо — не небо вовсе, а грязно-белёсая простыня, натянутая над головами, сквозь которую едва пробивается больное, желтоватое солнце. Воздух пахнет озоном, жареными семечками с лотка у метро и бензином — этой троицей, которую москвичи вдыхают вместо кислорода и даже перестали замечать.
Я выхожу из галереи в 22:15. Цифры на телефоне вспыхивают холодным белым светом, напоминая, что рабочий день кончился давным-давно, а жизнь — нет. Галерея «Арт-Пространство» на окраине Москвы — моё убежище и моя тюрьма одновременно. Директорша, Зинаида Павловна, дама с причёской как у Екатерины Второй и характером как у танка, сегодня устроила разнос из-за того, что я заказала не тот багет для новой выставки. Тот самый багет, который она сама утвердила две недели назад, но сейчас упорно делала вид, что видит его впервые.
Я не спорю. Я давно научилась не спорить с женщинами, у которых в кабинете висит портрет президента и икона Казанской Божьей Матери. Киваю, извиняюсь, заказываю новый багет за свой счёт — три тысячи рублей.
— Лера, ты сегодня какая-то… вымотанная, — бросает мне вслед Зинаида Павловна, когда я уже у порога. — Отдохнула бы. Мужчина тебе нужен, а не работа до поздна.
Я улыбаюсь той улыбкой, которая не трогает глаз:
— Обязательно заведу. Сразу двоих.
Она не понимает иронии. Она вообще не понимает иронии, потому что в её мире мужчины либо мужья, либо начальники, а женщины либо секретарши, либо дуры. Я — и то, и другое, как карта лояльности.
Охранник дядя Гриша играет в «сапёра» на старом кнопочном телефоне. Даже не поднимает головы на прощание. Ему плевать, кто я и что я. У него своя война с минами на экране размером три на три.
Выхожу на улицу, и жара вцепляется в горло влажными, липкими пальцами. Блузка из тонкого хлопка прилипает к лопаткам, волосы — длинные, тёмные, вьющиеся от природы — лезут в лицо, и я собираю их в небрежный хвост, просто чтобы не есть их сегодня вместо ужина.
Иду пешком. Два квартала до дома. Один из немногих плюсов работы в этой дыре за МКАДом: рядом жильё. Снимаю однокомнатную сталинку с высокими потолками, лепниной на потолке и вечно текущим краном на кухне. Домофон сломался ещё до моего рождения, и жильцы уже привыкли открывать дверь ключом, который подходит к подъезду с пятой попытки.
Набираю номер отца. Знаю, что уже очень поздно, но позвонить я должна. Иду по тротуару, смотрю под ноги, чтобы не наступить в голубиное дерьмо.
— Пап, привет.
— Лерочка! — голос у него бодрый, даже слишком, зная какой сейчас час. Я знаю эту бодрость. Это маска, за которой — вечер в пустой трёхкомнатной хрущёвке на окраине, телевизор, включённый на полную громкость, и холодильник с банками солёных огурцов. — Как дела, дочка?
— Нормально. Завтра приеду, как обычно. К трём.
— О, а я тебе пирожков напёк! — он врёт, и мы оба это знаем. Пирожки он покупает в пекарне у метро, но говорит, что напёк сам, чтобы я не волновалась, что он уже совсем стал старый и беспомощный.
— Пап, ты же знаешь, врач тебе мучное запретил.
— А я врача не слушаю, — ворчит он. — Врачи сами не знают, чего советовать. Привозили бы они мне внуков, тогда бы и советовали.
Старая песня. Я закатываю глаза, но в голосе улыбаюсь.
— Внуки требуют мужа, папа. А мужей в Москве не раздают просто так.
— На Кавказе вон раздают. Красивые, чернявые. Я смотрю телевизор — там такие джигиты, загляденье.
— Я видимо смотрю другой телевизор, пап.
Он смеётся, кашляет, я слышу эти хрипы и считаю про себя: раз, два, три — он откашляется, потом скажет «ничего, это я просто поперхнулся». Так было в прошлый раз, и в позапрошлый, и в тот, когда мама ещё была жива.
Он откашливается.
— Ничего, это я просто…
— Поперхнулся, знаю. Ты куришь, папа.
— Не курю я!
— Врёшь мне и даже не краснеешь.
— Ну одну сигарету. Одну. Ты же не приедешь сейчас, зачем мне…комнату проветривать. — Он замолкает. — Ты завтра приедешь?
— Завтра. Кофе турецкий свари. С корицей, как я люблю.
— Сварю, сварю. А пирожки?
— И пирожки. Но я всё равно опять на диете.
— На какой диете? Ты и так тощая.
Это ложь, и он знает. Я не тощая. У меня размер 48, мягкие плечи, круглый живот и бёдра, изрисованные целлюлитом, как карта звёздного неба. Отец говорит «тощая», потому что он меня любит. Бывший муж говорил «жирная корова», потому что он меня ненавидел. Истина где-то посередине, но я уже перестала искать истину в зеркалах.
— Всё, пап, я у дома. Завтра позвоню, как выйду.
— Целую, дочка. Береги себя.
— И ты.
Кладу трубку. Ускоряю шаг.
Улица пустая. Фонари горят через один, и тени от деревьев падают на асфальт чёрными, рваными пятнами. Хрущёвки по обе стороны — пятиэтажки с облупившейся краской и вечно мусорными баками у подъездов. Район спальный, тихий. Слишком тихий, для одинокой девушкой, почти в одиннадцать вечера.
Я это замечаю, когда слышу позади шаги.
Не торопливые. Не крадущиеся. Уверенные. Тяжёлые. И шум машины — не старого жигуля, а дорогого внедорожника с мощным двигателем, который урчит, как сытый лев.
Оборачиваюсь через плечо.
Никого. Только припаркованные машины. Чёрный «Мерседес» с тонированными стёклами стоит в двадцати метрах, двигатель работает, но с водительского места никого не видно. Может, ждёт кого-то.
Я делаю ещё несколько шагов.
Шаги за спиной повторяются.
Сердце начинает стучать быстрее. Ручка сама нащупывает на поясе перцовый баллончик — красный, цилиндрический, купленный после развода, когда Кирилл выследил меня у галереи и устроил сцену с битьём моих картин. Он тогда кричал: «Ты без меня никто, ты никому не нужна, жирная тварь!» Я плакала, а потом пошла в магазин самообороны и купила баллончик. И газовый пистолет. И электрошокер, который до сих пор валяется в ящике, потому что я боюсь им пользоваться.
Шаги приближаются.
Рука сжимает баллончик. Я готова выхватить его, снять колпачок, нажать — всё это отточено на тренировках в пустой комнате перед зеркалом.
Я не успеваю.
Тень. Огромная, чёрная, падает на меня, как крыло ночной птицы. Рука — нет, две руки — обхватывают меня сзади. Одна зажимает рот, вторая прижимает руки к туловищу. Я мычу, брыкаюсь, но меня отрывают от земли. Меня несут. Пять шагов, шесть. Дверь машины открывается — я слышу этот звук, приглушённый, дорогой. Меня заталкивают на заднее сиденье, и я падаю лицом в кожу, пахнущую кондиционером и освежителем воздуха.
Мешок. Мне на голову натягивают мешок — грубая ткань, воняющая синтетикой и краской. Я пытаюсь дышать, но воздух горячий, спертый, и паника сжимает горло так, что становится трудно даже мычать.
— Тихо, — голос. Низкий, спокойный, с акцентом. Кавказским, мягким, почти незаметным. — Не брыкайся. Не пострадаешь.
Я не слушаю. Бью ногами, пытаюсь достать его коленом. Он смеётся — коротко, беззлобно.
— Добрая, — говорит он кому-то.
Укол в шею я чувствую, когда машина уже трогается. Игла тонкая, холодная, входит в мышцу под ухом, и по телу разливается ледяная волна. Снотворное. Я знаю это чувство — как будто кто-то выключает тебя из розетки. Сначала плывёт картинка, звуки становятся ватными, потом исчезают.
Последнее, что я осознаю: чья-то рука поправляет край мешка у моего носа, оставляя щель для воздуха. И голос — тот же, низкий:
— Везём аккуратно. Она хрупкая.
Потом — темнота.
Я не знаю, сколько прошло времени, когда прихожу в себя.
Чувства возвращаются не все сразу. Сначала слух: тишина. Совершенно не московская, где всегда есть фон — машины, поезда, музыка из соседней квартиры. Здесь тишина плотная, как вода. Её можно потрогать. Потом — осязание: что-то гладкое, холодное под пальцами. Шёлк. Очень дорогой шёлк. Простыни. Я лежу на кровати, огромной, мягкой, и тело моё укутано в лёгкую ткань. Не в джинсы, не в блузку.
Потом — запах. Лаванда. Свежесть. Чистота. И что-то ещё — цветы, розы? Да, розы. Где-то рядом.
Я открываю глаза. Свет. Белый, чистый, льющийся из огромных окон. На окнах — решётки. Кованые, чёрные, красивые — не как в тюрьме, как в дорогом бутике. За окнами — горы.
Я сажусь. Резко. Голова идёт кругом, меня подташнивает, но я заставляю себя сидеть.