реклама
Бургер менюБургер меню

Райнер Рильке – Победивший дракона (страница 64)

18

<Парад кавалерии>

(Париж)

Храброе смущение – видеть, как легко это дает собой управлять. Генерал со своими обоими адъютантами занял позицию перед Домом инвалидов, и справа от gare[241] все это непрерывно поворачивало в мою сторону по всей ширине. Комендант, гарцуя впереди, на краткой связи с главнокомандующим, но часто хватает всего лишь кивка, и вся эта движущаяся многоликая слитность понимает и принимает, легко и колеблясь, новый и ясно открытый путь.

Уланы мерцали, подступая, нетерпеливо, живо, плотно друг к другу, на маленьких, скрепленных в табун, выносливых лошадях. Внизу зарождалось радостное весеннее возбуждение животных в массе, неразличимо; но самое утонченное в них проявлялось порознь, наверху, в маленьких флажках на пиках, колеблясь, паря, подрагивая. И то, что они выдавали, им возмещалось весенним воздухом, и он казался восхитительным, общаясь с сотней поднятых кверху свободных веселых вещей. Все это надвигалось, сверкало, проносилось в кружении, как если бы вдруг наступила весна, молодые леса, ленты, бег ручьев, слишком быстро взыгравших, хотя еще не настало время. И едва это исторглось наружу в расцветших avenue[242] – глянь: оттуда уже надвигается, как если бы открылся рудник света, вал кирасиров, тяжелых, сдержанных, старательных. Медленно они выполнили свой поворот и устойчиво устремились в направлении кивка. Впереди них отряд трубачей, словно глас, вырвавшийся из длинного дыхания этого мощного творения; молния внезапно вскинутых труб, в медленно определившемся изгибе приставленных к губам труб, четко обозначилась от напряжения; тысяча рассеянных шумов, незнакомых, все же поняли друг друга, отступили и стали только фоном предстоящего звука. Всегда трогательно снимают головные уборы перед знаменами, проплывающими мимо; позднее мне бросилось в глаза, что в то утро приветствовали лишь двух умерших (в юном возрасте, под белыми покрывалами) и семь знамен. Я был горд за моих знакомых.

<Люди-сэндвичи>

(Париж, Сент-Этьен-дю-Мон[243])

Мандариново-красные, лакомо выделяющиеся на фоне послеполуденной зимней серости на стыке стен Пантеона – я увидел, они стоят: неподвижные рекламные щиты хомо-сэндвичей, высоконого, как комары. Серый цвет заставил меня взглянуть на фасад церкви Сент-Этьен, только там, на чудесном инструменте этого здания, он, серый цвет, впервые заиграл всеми своими внутренними тональностями. Нищенки на ступенях, одна сидела совсем внизу, другая с маленьким ребенком на половине высоты спуска, наверху у входа одна старуха повисла на своих костылях. Я вошел. И первое, что я увидел, – людей с теми щитами, сзади и спереди. Позади всех стоящие, слишком маленькие и слишком большие, в ставших бледно-синими униформах, ах, пять, шесть, не больше, выставленных как для распродажи голов, как если бы их снова извлекли бесхозные собаки из помойных ведер и в виде опыта поставили на кривые, красные тканевые воротники этих пугающих униформ, чтобы они износились до костей. Музыка началась и появилась наверху, где-то под сводами; позади прекрасной, похожей на дворец каменной кафедры все блестело от золота и свечей, просвеченный лучами дым из кадильницы медленно растекался между ними, священники двигались обстоятельно в преувеличенном архитектурой и тенями отдалении, красные одежды мальчиков-хористов то возникали, то исчезали, и кто, смущенный и сбитый с толку слишком большим количеством происходящего, переносил свой взгляд наверх, к аркам и пилястрам, тот вручался глубоко высвеченной темноте старого витража. И разве все это, и вечно Себя-держание-наверху музыки – разве это не должно было приводить в волнение и эти сердца, так, чтобы из них это поднималось, и согревало чувство, и возвращало мысли к себе… Какие чувства? Что за мысли? Воспоминания. Но что воспоминания без будущего? Один, большой, выглядел совсем не так плохо, характерная голова, как сказали бы раньше, нос так прекрасно, непрерывно продолжал лоб, а как, ниже, сочетались рот и борода, – как на римском бюсте. Хотелось бы спросить: судьба, не можешь ли ты все же вспомнить, какие же, собственно, намерения у тебя были? Разве этого никаким образом нельзя было бы впоследствии достигнуть? Стыдно тебе, судьба. У тебя же все-таки, в конце концов, должны были быть средства и способы. Он чувствует, что за ним кто-то наблюдает. Но я переключаюсь, он меня не находит в толпе и снова стоит на месте, слишком большой в своей униформе из болотной светлой синевы. Боже ты мой, и один уже втянул пыльную голову, маленький, которого по-человечески можно понять, втянул в предназначенную для этого руку. Что в нем могло произойти? Эти пять или шесть, если бы небо захотело заняться ими, то окажется, что земля сделана неправильно, вопреки всей церковной музыке и вопреки прекрасной серости в ее рождественском воздухе. При выходе я замечаю, что снаружи, при щитах, стоят уже несколько иные люди-сэндвичи, которые явно не обращают внимания ни на какие воспоминания. Но для святых, у которых когда-либо возник бы такой порыв попытаться втиснуться в давку, разве это не явилось бы прекрасной маскировкой? Ах, я бы хотел, чтобы те шесть на улице стали бы тогда же шестью находящимися внутри храма посредством такого допущения; это был способ увидеть, как Средневековье приводило этот мир в порядок.

<Моление грозе>

<Написано для Регины Ульман>[244]

Гроза, гроза, что тебе нужно здесь, где так много нужды, и гибели, и непостижимого?

что шумишь над этим домом, где мы не в безопасности от нашей собственной жизни, где мы пребываем как беженцы со своим бегством, проникшим сюда вместе с нами?

что шумишь над нами, кто устал и оставил свое мужество на воле, в запуганных полях?

…что ты хочешь от деревьев, кои старше, чем самый старый из нас? Есть ли у тебя поручение-наказ к праху тех, кто их посадил? И старика, здесь, зачем ты перебиваешь его, погруженного в беспрестанные воспоминания? – И мы, трогательные, мы сидим здесь, отупевшие, и наша сила, как свинец, давит нам на плечи, и нам нечего делать, пока действуешь ты. И дети проснулись и удивляются, и в воздухе гнев, и от него мать не может совсем отговориться. Она прижимает маленькие личики, одно за другим, к своему животу, но каждое личико знает, и его не сделать снова добрым.

Гроза, гроза, что хочешь ты здесь, где уже все есть, где ты – избыток? Жизнь здесь, а в промежутках смерть; там боли всех величин и немножко семян радости, где-нибудь, в одном из ларей. Всего дополна, могу тебя уверить, и разрушенного тоже, и золы в очаге тоже, и картофельных очисток тоже. И треска поленьев, и темноты под лестницей, и всего, что только обрушивается сверху.

Дай все же силам наваливаться на силы, вечный Боже, не через нас.

Гроза, гроза, иди к Деве Марии (разве ты не знаешь ее?), стань такой сильной, как тебе хочется, она тебя полюбит, потому что она сильнее тебя. Она будет с тобой играть и не заметит, что ты ужасна, так как она сильнее тебя. Она усадит тебя на ладонь, как большого шмеля, и позволит, чтобы ты жалила ее, и не будет никакой боли в ее руке, но благо в твоем жале…

<B направлении будущего>

Мысль играла своими возможностями, осторожно отказываясь. На вчерашнее, на позавчерашнее падает подозрение нашего будущего, всегда медлительного; разве мы часто не отпугиваем будущее поощряющим взглядом? Ему бы хотелось быть приближающимся, ненаблюдаемым, – ах, а мы должны были стать его дорогой, его спуском, где оно все ускоряет. Но кто к этому готов? Кто доверяется, видит даже в угрозе все еще обещание грядущего, чей представляемый голос пробивается сквозь зияющую маску. Приди, о, судьба, кажущаяся, приди, ты ничего не можешь сделать без всего бесконечного будущего. Разрушительное само прорывает то, что пытается выстоять, никакая смерть не может прийти без многого, живущего у нее за спиной. Открытость утра да витает в воздухе твоего сердца, ничего противоборствующего, желая каждое. Твоя доброжелательность пусть обнимет на полпути уже решенное грядущее событие, пусть оно наступит вместе с тобой, уже подружившее одно с другим, уже созвучное, уже неразлучное. Да не подступит к тебе ничто из чужого, пусть к тебе приходит всегда только твое, глубоко доверительное: родственное, прогнанный сын; пусть придет к тебе твоя смерть в последнее объятье.

Потому что ты должен быть святым и знать только известное тебе, не случайное. На тебя никто не должен накричать, как если бы это был нанятый охранник, а ты как бы проник в не принадлежащее тебе. Где нет твоего, собственного, которым ты завладеваешь, прежде чем оно осуществится, если ты приближающееся любишь в лоне будущего, как же оно должно было бы прийти в мир, если не как твое истинное дитя? Сердце, что же ты не проводишь свои границы по отношению к доброму и злому и по отношению к незнаемому? Да и как ты себя ограничишь?

<Мы имеем дело с явлением>

Мы имеем дело с явлением. Оно располагается в комнатах, и в полночь оно стоит на пустых площадях, и когда наступает утро, то оно становится ясней вместе с днем, и мы видим дома сквозь их просматривающиеся конструкции. Revenant[245] зависит от того, как его многие воспринимают. Это привидение обнаруживают все: оно встает из всех могил. Все обнаруживают его. Но кто его узнает?