Райнер Рильке – Победивший дракона (страница 21)
В конце концов, все это проделываешь как требуется, даже если нет особенных способностей. Талант, собственно, необходим только тогда, когда кто-то прилагал старания и намеревался важно и доброжелательно доставить тебе радость, а уже издалека видно, что радость для кого-то совсем другого, совершенно чужая радость; вдруг даже и не знаешь, кому бы она сгодилась: настолько она чужая.
Рассказывать, действительно рассказывать, требовалось в старину, до моего времени. Я никогда не слышал, чтобы кто-нибудь рассказывал. Когда Абелона говорила мне о юности maman, оказалось, что она не умеет рассказывать. Старый граф Брахе[94], по-видимому, еще мог. Я хочу записать, что она узнала от него.
Абелона, будучи совсем юной девушкой, переживала пору собственной повышенной впечатлительности. Все Брахе жили тогда в городе, на Бредгаде[95] и часто устраивали вечеринки в кругу друзей. Когда она поздно поднималась в свою комнату, то думала, что устала так же, как все остальные. Но каждый раз вдруг чувствовала окно и, если я правильно понял, могла часами стоять перед ночью и думать: это касается меня. «Я стояла как узница, – говорила она, – а звезды представлялись свободой». Тогда она засыпала без усилий, легко. Выражение
Граф Брахе жил совершенно в стороне от своих дочерей. Он считал это иллюзией, если кто-то отстаивал саму возможность разделять жизнь с другими. («Да, получается именно разделять…» – говорил он.) Но ему не становилось не по себе, когда люди рассказывали ему о его же собственных дочерях; он внимательно слушал, как если бы они жили в другом городе.
Поэтому представилось чем-то совершенно чрезвычайным, когда однажды после завтрака он знаком подозвал Абелону к себе. «У нас одинаковые привычки, как мне кажется, я тоже пишу спозаранку. Ты можешь мне помочь». Абелона рассказывала об этом разговоре, как о чем-то вчерашнем.
Уже на другое утро ее отвели в отцовский кабинет, куда, как говорили, никому нет доступа. У нее не нашлось времени осмотреться, потому что ее тотчас же посадили перед графом за письменный стол, и он показался ей равниной, где книги и кипы рукописей разбросаны, как населенные пункты.
Граф диктовал. Те, кто утверждал, что граф Брахе пишет мемуары, оказались не совсем уж не правы. Только речь шла не о политических или военных воспоминаниях, как с напряжением ожидалось. «Я о них забываю», – отвечал старый господин кратко, если кто-либо допытывался. Но о чем он не хотел забывать, так это о своем детстве. За него он держался. И в порядке вещей, по его мнению, если весьма отдаленное время теперь в нем возобладало, что оно, когда он обращал свой взор вовнутрь, пребывало, как в светлой северной летней ночи, приподнято и бессонно.
Иногда он вскакивал и вовлекал в разговор свечи, и они трепетали. Или вычеркивались целые фразы, и тогда он энергично ходил взад-вперед, и его нильски-зеленый шелковый шлафрок реял, как на ветру. Здесь же неизменно присутствовал еще один человек – Стен, ютландец, старый камердинер графа, и в его обязанности входило, когда старикан вскакивал, быстро класть руки на отдельные неулежливые листки, исчерканные и разложенные по всему столу. Граф полагал, что теперешняя бумага никудышная, что она слишком легка и улетает при малейшей возможности. И Стен (виднелась только длинная верхняя половина его туловища), разделяя подозрение графа, сидел как бы на своих руках, ослепленный светом и серьезный, как ночная птица.
Стен проводил послеполуденные воскресные часы за чтением Сведенборга[96], и никому из прислуги не позволялось заходить к нему в комнату, потому что считалось, что он вызывает духов. Род Стенов с давних времен имел связь с духами, а Стен к подобному сношению оказался особенно предрасположен. Его матери что-то явилось ночью, когда она его рожала. У него выделялись большие круглые глаза, и другой конец пронизывающего взгляда пропадал позади каждого, на кого он смотрел. Отец Абелоны часто спрашивал его о духах, как обычно кого-нибудь спрашивают о родственниках: «Они приходят, Стен? – спрашивал он доброжелательно. – Хорошо, если они приходят».
Несколько дней диктовка шла своим ходом. Но тут Абелона не смогла написать «Эккернферде»[97]. Имя собственное, и она его никогда не слышала. Граф, в сущности, уже искавший повод, чтобы прекратить писание, слишком медлительное для его воспоминаний, прикинулся негодующим.
«Она не может написать, – сказал он резко, – а другие не смогут прочитать. И вообще,
«Увидят ли они, что это тот самый Сен-Жермен? – закричал он на нее. – Разве мы сказали Сен-Жермен? Зачеркни. Напиши: Маркиз фон Бельмар».—
Абелона зачеркнула и написала. Но граф продолжал говорить так быстро, что за ним не поспел бы никто:
«Он терпеть не мог детей, превосходный Бельмар, но меня он сажал к себе на колени, такой я был маленький, и мне пришла идея – откусить у него бриллиантовую пуговицу. Это развеселило его. Он засмеялся и за подбородок поднимал мне голову, пока мы не посмотрели друг другу в глаза. «У тебя отменные зубы, – сказал он, – зубы, которые кое-что предпринимают…» Но я обратил внимание на его глаза. Позднее я много поездил по свету. Я видел всякие глаза, можешь мне поверить: таких – никогда. Для этих глаз ничто не имело права со-присутствовать, они все вбирали в себя. Ты слышала о Венеции? Хорошо, я говорю тебе: эти глаза вглядели бы Венецию прямо сюда, в эту комнату, она очутилась бы здесь, как этот стол. Однажды я сидел в углу и слышал, как он рассказывал моему отцу о Персии, и даже теперь мне иногда сдается, что мои руки пахнут Персией. Мой отец его ценил, а его высочество, ландграф, считался чем-то вроде его последователя. Но, естественно, не счесть и тех, кто на него обижался за то, что он признавал лишь прошлое, сохранившееся в нем самом. Они не могли понять, что старый хлам имеет какой-то смысл только в том случае, если с ним рождаешься».
«Книги пустое, – кричал граф, яростно жестикулируя и обращаясь к стенам. – Кровь, если уж на то пошло, – вот где надо уметь читать. Бельмар держал в своей крови удивительные истории и замечательные изображения; он мог открываться, где хотел, там всегда имелось какое-то описание; ни одна страница его крови не оказывалась пустой. И когда он время от времени запирался и листал, один, внутри себя, то он добирался до разделов о деланье золота, и о камнях, и о красках. Почему бы им не записаться в крови? Это надежно где-то записано».
«Он мог хорошо уживаться с правдой, этот человек, когда оставался один. Но это совсем никакая не безделица – оставаться наедине с такой правдой. А он не относился к тем бестактным, кто допускает, чтобы приглашенные люди посещали его, когда он при своей правде; она, правда, не должна вступать в разговоры и болтать лишнее: для этого он слишком восточный человек. “Адью, мадам, – говорил он ей чистую правду, – как-нибудь в другой раз. Может быть, через тысячу лет становятся сильней и невозмутимей. Ваша красота ныне только еще в становлении, мадам”, – говорил он, и это отнюдь никакая не голая вежливость. С этим он и ушел, а снаружи, на виду, для людей, заложил свой зверинец, что-то вроде Jardin d’Acclimatation[98] для крупных видов лжи, доселе у нас еще никогда не виданных, и экзотический дом преувеличений, и небольшую, ухоженную Figuerie[99] фальшивых тайн. Они все, эти диковины, прибывали к нему отовсюду, и он ходил вокруг с бриллиантовыми пряжками на башмаках и всецело принадлежал своим гостям».
«Поверхностная жизнь: как? В сущности, это все-таки рыцарство по отношению к своей даме, и при этом он довольно недурно выглядел, как законсервировался».
С некоторого времени старик уже не разговаривал с Абелоной, он забыл о ней. Как разъяренный, он ходил взад и вперед по кабинету и бросал требовательные взгляды на Стена, как если бы Стену полагалось в известный момент превратиться в того, о ком он, граф, думал. А Стен все не превращался.
«Его надо