Рóилман Де Кóшвэл – МОНОЛОГ (страница 2)
«Я бы взорвал вас всех! Собрал бы всю свою волю, всю ненависть, что копилась годами, в один сгусток энергии и разорвал бы этот шатёр к чёртовой матери! Чтобы от вас остались только кровавые блёстки и разорванный шёлк».
Когда процедура кормления завершилась, снова раздались аплодисменты – на этот раз более сдержанные, но столь же лицемерные. Ребекка подняла глаза и объявила ровным, безжизненным голосом: «Я отвезу Мартина погулять у бассейна. Пожалуйста, продолжайте веселиться.»
Гости видели, как за пределами беседки пелена ливня сгущается, но всем было всё равно. Лишь бы это немое напоминание об их благополучии куда-то убрали. Джеймс, уже потирая руки в предвкушении деловых разговоров, лишь кивнул. Для него деньги были важнее сына, важнее всего на свете.
Ребекка водрузила Мартина в инвалидную коляску и откатила его из беседки. И когда его вывозили из-под навеса, он мысленно проводил каждого гостя своим ледяным, ненавидящим взглядом, собирая долги. Долги, которые, он знал, никогда не сможет вернуть – ничем, кроме молчаливого свидетельства их общему падению.
А гости, едва Мартин исчез из поля зрения, сразу же оживились. Бокалы вновь наполнились, и воздух загудел от деловых разговоров. Представление закончилось.
Ребекка, откатывая его от беседки, действовала на автомате. Её сознание было выжжено до тла. Подкатив коляску к краю бассейна, она привычным движением потянулась к рычагу тормоза. Но в этот раз рука дрогнула – от усталости, от омерзения к самой себе. Скрежещущий звук фиксатора прозвучал приглушённо, и один из изношенных рычагов не зацепился как следует. Коляска осталась стоять на весу, лишь трение колёс о мокрую плитку удерживало её на месте. Это была микроскопическая оплошность, не замеченная никем, кроме вселенной, которая, казалось, только этого и ждала.
«Отдохни, сынок», – произнесла она пустым, выжженным голосом.
В этот момент стена воды обрушилась плотнее. Потоки хлестали по её лицу, смывая невидимые следы грима. Пальцы Ребекки инстинктивно сжали ручки коляски, чтобы везти его под крышу. Но внутри что-то щёлкнуло – крошечный, но прочный предохранитель, сдерживавший её собственное безумие. А что, если?
Мысль была не закончена, у неё не хватило бы духу её додумать. Но её ноги сами понесли её прочь. В беседку, в грохот музыки и притворные улыбки, которые были меньшей пыткой, чем тихий, полный укора взгляд её сына.
Она оставила его. Не дождю и не случаю – а его взгляду, который в последнюю секунду стал для неё открытой могилой, куда она не решалась спуститься вслед за ним.
Мартин остался один. Тишину нарушал лишь приглушённый гул фальшивого веселья и навязчивый, высокий звон в его собственных ушах. Мысли, изъеденные червями отчаяния, кружили по привычной колее: он – обуза, позор, живой памятник провалу.
«Почему?» – звучал беззвучный рёв в его черепе. Небо затягивалось тяжёлой, свинцовой пеленой. Его неподвижные руки и лицо ощущали огромные, тёплые прикосновения падающей воды. Он не мог от них уклониться.
«Лучше бы я умер тогда… Чем быть этим… овощем. Этой пустой оболочкой».
И тогда он почувствовал. Не толчок. Скорее, лёгкое освобождение. Тёплая, жирная капля дождя упала ему на лоб. Другая – на неподвижную руку. Третья, невыносимая, как свинцовая пуля, ударила в рычаг тормоза. Старая пружина, уже не державшая как следует, поддалась на миллиметр.
Коляска дрогнула.
Это не был порыв ветра. Это было… приглашение. Не Бог и не дьявол, а слепая, равнодушная физика – мокрый камень, гравитация и ржавая пружина – сложились в зловещий пазл, который мироздание собирало для него все двадцать пять лет. И в этой безупречной, безразличной логике происходящего была своя, леденящая мистика.
Он не мог позвать на помощь – он не хотел. Колёса бесшумно тронулись с места и медленно, с неумолимой, почти церемониальной плавностью, поползли вперёд, к водной глади.
В его глазах, устало впившихся в приближающуюся воду, не было страха. Лишь ожидание. Облегчение. Секунда чистого, неизбывного счастья, острого, как лезвие бритвы, пронзила его. Водяная пелена закипела, вспененная порывами ветра, безжалостно хлеща по тёмной поверхности, навстречу которой он скользил.
Сверкнула ещё одна ослепительная молния, осветившая его лицо – спокойное, почти умиротворённое. Гром прогремел, словно похоронный барабан.
«Наконец-то!»
Коляска с тихим, почти нежным плеском вошла в воду. Она не тонула сразу, а медленно, величаво погружалась, как уставший корабль, идущий на дно. Холодная вода обняла его, залилась за воротник, окутала лицо. Мир сузился до пузырьков воздуха, вырывающихся из его лёгких и устремляющихся вверх, к поверхности, где танцевали дождевые круги. Они были похожи на шампанское. На праздник, которого у него никогда не было. В ушах зазвенела благословенная, всепоглощающая тишина.
И это «счастливое» мгновение было грубо, варварски прервано.
Джеймс Серго Джеймонд не видел, как коляска тронулась с места. Он стоял, прижавшись лбом к холодному стеклу двери беседки, наблюдая за немой сценой у бассейна. Он видел, как дождь орошает неподвижную фигуру сына, и в его горле поднимался ком – не горя, а бессильной ярости. И этот, этот последний упрёк в плоти, решил сбежать. В тот миг, когда тёмный силуэт коляски начал своё немое скольжение вперёд, его сознание пронзила не мысль, а инстинкт, острый и грязный: «Моя вина. Он хочет сделать её вечной».
Это был не порыв отца, а реакция затравленного зверя, чувствующего, как ловушка захлопывается навсегда. Смерть Мартина не была для него трагедией. Она была актом величайшего эгоизма, который сын совершал против отца. Она означала конец гнилому, но отлаженному механизму их взаимного наказания. Ребекка с её вечными слезами, он с его виски и ложью – всё это держалось на этом живом, дышащем укоре. Убери центральный стержень – и вся конструкция рухнет, похоронив их в обломках, где уже нельзя будет сделать вид, что они – семья. Где его вина станет невыносимым, единственным фактом его биографии.
Он рванулся вперёд, и его тело, отяжелевшее от виски, налилось свинцом адреналина. Врезался в воду, и его движения были не спасательными, а хищными – он отбирал свою добычу у небытия. Руки вцепились в коляску и в безвольное тело с силой, оставляющей синяки. Пальцы впились в плечо сына, и под кожей проступил синяк – новый, свежий шрам, который Мартин не смог бы почувствовать, но который стал метафорой всего, что Джеймс ему делал. И потащил обратно в ад, в этот дом, в эту жизнь, которая была единственной, что у него осталось. «Нет, – сипел он, захлёбываясь чёрной водой. – нет, чёрт возьми. Ты не сбежишь и не оставишь меня здесь одного с этим. Ты не имеешь права!»
«НЕТ!» – кричало сознание Мартина. «НЕТ! НЕТ! НЕТ! ОСТАВЬ МЕНЯ! Я ХОЧУ ЭТОГО! Я ЖАЖДУ ЭТОГО!» – молил он, но его губы были немы. Внутри него всё рвалось, плавилось, горело в огне абсолютного предательства. Казалось, тупые копья вонзаются в каждый мускул, каждый нерв. Его сердце, живое, предательски бьющееся, разрывалось на тысячи окровавленных осколков.
Джеймс вытащил его на бортик, едва живого, начал откачивать воду. Ребекка, охваченная истерикой, молилась и металась. «Вызовите скорую! Немедленно! Ему нужна помощь!» – её визг, пронзительный и полный вины, резал слух.
В этот момент из беседки, словно стая испуганных птиц, вылетели гости. Они замерли на пороге, образуя немую, ошеломлённую толпу. Их праздничные наряды, ещё несколько минут назад сиявшие беззаботной роскошью, теперь казались неуместным маскарадом.
Глаза их были округлены от шока, но в самой глубине, под слоем прилично подобранного ужаса, теплилось иное чувство – тёмное, неприличное, никогда не высказанное вслух. В каждом из них жила мысль, которую никто не решался озвучить, но которую все понимали без слов: лучше бы он утонул.
Они видели, как Джеймс, с лицом, искажённым не любовью, а животной яростью, давит на безвольную грудь сына. Видели, как Ребекка не молится, а совершает какой-то извращённый, языческий обряд отрицания. И в их душах, за гранью шока и смятения, рождалось жуткое, постыдное облегчение от того, что этот вечер, наконец, обрёл свою настоящую, неприукрашенную драму. Теперь они могли по-настоящему ужаснуться, отпрянуть, всплеснуть руками – их эмоции нашли, наконец, законный выход.
Каждое произнесённое Ребеккой слово чувствовалось во рту как горькая ложь, отравленная правдой. Она не звала врачей. Она совершала обратный обряд. Отменяла дарованное ему милостивое освобождение, силой возвращая жертву на алтарь. И осознание того, что её руки снова творят не спасение, а пытку, – добивало её окончательно.
А гости стояли и смотрели. Смотрели, как жизнь, вопреки всякой логике и милосердию, возвращается в тело, которое так отчаянно, так осознанно стремилось к свободе. И в самой глубине души каждый из них считал это возвращение не победой, а поражением. Ещё большей трагедией, чем сама смерть.
Он лежал на мокрой плитке, а небо продолжало своё дело, безразлично омывая его лицо, смешиваясь с солью беззвучных слёз. Он не чувствовал тела, но чувствовал невыносимую, чудовищную боль души. Его крик оставался запертым внутри – немой, бесконечный, раздирающий вопль существа, которому вновь отказали в праве на смерть.