Рóилман Де Кóшвэл – МОНОЛОГ (страница 1)
Рóилман Де Кóшвэл
МОНОЛОГ
Посвящение
Несбывшийся Подарок
Шестое июля 2016 года. 18:00.
Последняя свеча на торте погасла – и в ту же секунду хирургически точная вспышка молнии выхватила из сгущающихся сумерек застывшие маски гостей. Их улыбки, застигнутые врасплох, на мгновение превратились в оскалы, обнажая фальшь, что копилась здесь годами. Лишь потом, будто с опозданием, небо над ослепительным особняком Джеймондов разорвал первый удар грома. Слепая гладь бассейна вздрогнула, искажённая шрамами-предвестниками надвигающегося ливня, исказив отражение праздника. Раскат прокатился, глухой и тяжёлый, и наступившая за ним тишина оказалась гуще сахарной глазури и удушливее.
В самом центре этого инсценированного рая сидел он. Мартин Джеймонд. Виновник торжества, отмечавший своё двадцатипятилетие. Чья жизнь была не жизнью, а долгой, изощрённой пыткой, кульминацией которой и должен был стать этот вечер.
Воздух лип к коже, пропахший озоном, цитрусовой кислотой и ванилью. Но под этим флёром витал тяжёлый дух нетронутой, но уже заветрившейся еды и пудреный, гробовый шлейф духов – подлинное благоухание этого дома.
Мартин не был как все. С детства в нём жил тихий, медленный убийца, притаившийся в спинном мозге. Врачи называли это экстрамедуллярной опухолью, но для него это был клубок паразитической плоти, пустивший метастазы в саму его волю. Она не просто росла – она душила, сдавливая и перетирая нервы в огненную пыль.
Его детство стало чередой унизительных пробуждений с онемевшими, мёртвыми конечностями, которые приходилось стаскивать с кровати, как мешки с песком. Каждый поворот головы был пыткой – медленное скручивание, сопровождаемое сухим хрустом и раскалённой болью в основании черепа, будто кто-то вкручивал туда шуруп.
Школа наградила его множеством обидных кличек. Он бубнил, глотая комья унижений, чувствуя, как мир отшатывается от того, кто не вписывается в норму.
Два года назад его родители, ведомые призрачной надеждой, совершили роковую сделку. Экспериментальная операция. Вероятность успеха – жалкие двадцать пять процентов. Доктор Хингстон и его команда в стерильном аду операционной, под слепящим светом и пристальным оком камер. И – техническая победа. Бог, казалось, услышал мольбы. Мартин не умер на столе. Опухоль вырезали. Ликование было коротким, ровно до того мига, когда он открыл глаза, и все увидели, что за ними – пустота.
Миссис Ребекка Ирэн Джеймонд никогда не простит себе этот леденящий укол чистого ужаса под сердце, когда она увидела взгляд сына – осознающий, ясный, но навеки запертый в неподвижной плоти, словно в бетонном саркофаге. Этот образ навсегда сплавился с голосом доктора Хингстона, звучавшим с безупречной, отполированной до льда учтивостью: «Операция прошла безупречно. Но организм вашего сына… дал сбой. Тотальный паралич… К сожалению».
И в эту секунду ей показалось – нет, она узнала в его глазах то же самое, что разъедало её изнутри: немую, беспомощную ярость против слепой жестокости мироздания. Но сталь его воли оказалась прочнее. Маска не дрогнула. Он не просил прощения – лишь констатировал. И в этой чудовищной констатации заключался приговор, который он вынес не только им, но и в первую очередь – самому себе.
Эти слова обрушились на них, как свинцовые печати, навеки запечатывая общую могилу, где предстояло истлеть их надеждам. Мистер Джеймс Серго Джеймонд, сжимая онемевшую руку жены, смотрел в пустую стену и сожалел. Сожалел о надежде, о роковом решении, о сыне, который из ребёнка превратился в вечный, тяжкий и немой упрёк.
Первый год стал провалом в преисподнюю, растянутым на 365 дней. Дом наполнился иной болью – не физической, а душевной, гниющей изнутри. Воздух стал спёртым и горьким, как пепел, пропитанный ядом ссор, шёпотом за закрытыми дверьми, приглушёнными рыданиями Ребекки, доносящимися из ванной. Она уволилась, чтобы стать сиделкой для живого памятника их сломанной мечте. Джеймс же нашёл спасение на стороне – в тепле другого тела, где не пахло ни больницей, ни лекарствами, ни тленом.
Ребекка, обнаружив измену, выгнала его. Но одиночество длилось ровно семь дней – семь дней осознания всей глубины пропасти: одна она не справится. Не физически, не финансово, не морально. Унижение грызло её, как кислота, но она позвонила и попросила вернуться. Выбор между достоинством и выживанием был ложным.
А Мартин всё видел. Всё понимал. Его сознание, отточенное и ясное, было навеки замуровано в склепе из кожи и костей. Он был свидетелем краха тех, кто его любил, видя, как его существование стало якорем. Внутри него, запертый в черепе, жила не мысль, а паразит. Бесполая, безобразная личинка отчаяния, которая не звучала, а пульсировала в такт его немому существованию.
Она родилась в первый день его нового заточения и с тех пор только росла, сбрасывая оболочки, обрастая новыми, всё более чудовищными смыслами. Она была его единственной мантрой, его заклинанием, его молитвой к тому, что сильнее богов – к Ничто.
Сначала это были простые слова: «Я был чист. Теперь я – яд».
Со временем они начали гнить и расползаться, обрастая новыми смыслами: «Моя чистота – обман. Мой яд – правда. Я – правда, что отравляет».
А к этому вечеру мантра достигла своей окончательной, идеальной формы, больше не последовательностью слов, а единым, цепким ощущением, которое можно было выразить лишь приблизительно: «Я – гниющая клетка. Спора страдания. ДАЙТЕ. МНЕ. ИСТЛЕТЬ!»
Второй год был тише, спокойнее, мертвее. Ребекка ухаживала – механически, с глазами потухшими углями, купала, меняла памперсы, возила в парк, где он был экспонатом, живым укором прохожим. Джеймс, топя вину в виски, погружался в работу, возвращался за полночь, чтобы лишь притвориться спящим на краю их огромной, холодной постели. Измены прекратились. Ребекка и на это согласилась. Он был добытчиком, последней нитью к миру, где люди ходят и говорят.
Они не знали, чего хочет Мартин. Они лишь исполняли ритуал, заглушая собственный внутренний вопль монотонными действиями.
И вот, шестого июля, ровно в 18:00, под аккомпанемент первого раската грома, гости, натянутые и неловкие, как марионетки, собрались вокруг стола. Их улыбки были масками, приклеенными к лицам, искривлённым внутренним диссонансом. Тосты гремели громко, пафосно и пусто. «За Мартина! За его мужество!» – вино лилось, смывая неловкость, но не касаясь сути: в глубине души каждый гость считал, что смерть на операционном столе была бы милосерднее. Эта мысль витала в воздухе, как трупный запах, непризнанный, но ощутимый.
Ребекка, с лицом застывшей трагической маски, задула свечи. На мгновение воцарилась тишина, нарушаемая лишь потрескиванием догорающих фитилей. И тут же, будто по сигналу, хор гостей под просторным навесом беседки разразился приторными аплодисментами.
Мартин всё видел.
Его сознание, острое и ясное, как отточенный кристалл, впитывало каждую деталь этого циркового представления. Наигранные улыбки, притворные вздохи, взгляды, полные того же любопытства, с каким смотрят на клоуна, вытаскивающего из шляпы зайца. Он был этим зайцем. Главным экспонатом в коллекции их лицемерия.
«Смотрите! Смотрите на чудо в клетке! – звучал яростный, беззвучный рев в его черепе. – На живого мертвеца на празднике жизни!»
В этот момент Джеймс, поймав взгляд жены, торопливо принялся нарезать торт – сладкую громаду бисквита и приторного до тошноты крема. Мартин видел, как руки отца – никогда не сжимавшие его в объятиях с настоящей нежностью – ловко орудуют ножом.
«Режь, отец. Режь этот торт, как разрезал мою жизнь. На куски. На порции. На удобные для потребления кусочки!»
Затем началось главное унижение. Пальцы Ребекки, пропахшие мылом и тлением, взяли небольшую белую мисочку с однородной массой цвета влажной земли.
Её левая рука с холодными, словно металлическими, пальцами обхватила его подбородок. Не прикосновение, а захват механика, фиксирующего деталь.
«Прикоснись. Почувствуй, как я ненавижу это. Как ненавижу тебя за эту необходимость», – молил он внутри, но её пальцы были глухи.
Большим пальцем она нажала ему на щёку, заставив безвольные губы разомкнуться. Рот открылся – тёмная, немая пещера.
Ложка с закруглёнными краями, созданная для безопасности тех, кто может укусить, вошла внутрь. Он не мог укусить. Он не мог даже оттолкнуть её языком. Холодный металл скользнул по нёбу, оставляя вкус пыли и унижения.
Она опрокинула массу – безвкусную, липкую, цвета гниющей земли. Она прилипла к гортани, вызывая рвотный спазм, который он не мог осуществить.
Затем её палец, обёрнутый стерильной салфеткой, нажал на его кадык, проталкивая пищу вниз. Это был самый интимный, самый оскверняющий жест. Физиологическое насилие, возведённое в ритуал.
«Проглоти. Проглоти своё унижение, как я глотаю этот блевотный прах».
В этот миг гости замерли в подобострастном молчании. «Какое самоотречение, – вздохнул седовласый бизнесмен, с наслаждением испил вина, – настоящая мадонна».
Женщина в шелковом платье отвернулась, но продолжала наблюдать краем глаза, сжимая в руке бокал, как зритель в театре, испуганный, но не желающий пропустить ни детали.