Пётр Гулак-Артемовский – Поетичні твори, повісті та оповідання (страница 151)
— Что ваш Канчукевич, умер?
— Умер, ваше благородие, — ответил он, — не нам судить его.
— Правда твоя, братец, правда: мы не достойны рассматривать подобные психологические явления.
— Лошади готовы, угодно ехать?
— Еду, еду!
И я поехал унылый. Колокольчик гудел; в ушах' моих отзывались слова писаря: «Не нам Судить его». И это сказал простой человек! Какая сжатая философия! Образуйте этого человека, вы увидите, что из него будет».1
Но я заболталась!.. Гости плакали, потом немного побранились и разошлись, очень довольные Алешей.
Спустя несколько дней после похорон старика Канчу-кевича нельзя было узнать его дома. Подметкин из Дружбы переехал жить к Алеше. Он обещал научить его приятной, дружеской и благородной жизни, которой бы позавидовало всякое общество. Дом старого скряги' Изменился: тайник преобразовался в спалыио, где поставили кровати для двух друзей, Подметкииа и Алеши, весь хлам был вынесен на чердак, решетки в окнах сломаны, в рамах переменены стекла.
«Надобно жить нараспашку. Порядочный человек ! не должен быть политиком,— говорил Подметкин,— это пристало ученым бонжурам; а наш брат раскрывай душу, и двери, и окна. Я сам себе господин, ни у кого ничего не прошу, никому не кланяюсь и никого знать не хочу: гляди на меня, каков я есть, кругом гляди. Не нравится'— проваливай, не станем просить о продолжении знакомства, как говорят подьячие. Свет не клином сошелся: для нас останется добрых людей дюжина-другая...»
Старый железный сундук поставили в угол спальни, рядом с ним красовался шкафик с стеклянными дверцами, за стеклом приятно блестели штофы разных видов и размеров, налитые жидкостями всех возможных цветов, от чисто-белого, прозрачного, словно кристалл, до темнокофейного. На другой полке стояли рюмки и стаканы, солонка и на тарелке несколько ломтей черного хлеба. Этот шкафик Подметкин называл душевной и телесной аптекой и, подходя к нему, всегда с сердечным умилением вспоминал полкового коновала, от которого позаимство-вался некоторыми медицинскими сведениями.
«Постоянно человек должен для бодрости духа употреблять христианскую, то есть чистый пенник без всяких еретических примесей, — говаривал Подметкин, — а коли чем захворал — примись за настойку: только знай порядок: голова болит — переведайся с мятной, желудок расстроен — хвати трифольной или запеканки, другое что — бери рябиновку или сабуровку — как рукой снимет!»
Приемная комната тоже преобразовалась: старые стулья вынесли вон, стол тоже, а на место их поставили десяток, хоть очень некрасивых, но прочных стульев и два ломберные стола, да во всю стену с одной стороны поставили низенький широкий диван б.ез спинки, «на азиатский манер»—говорил. Подметкин. Он, побывав в Молдавии, сделался страшным партизаном всего азиатского, не только обычаев, даже мебели,1 платья и т, п. Вследствие такого пристрастия к Востоку был сделан, турецкий диван и покрыт косматым ковром, к неописанному удовольствию блох всего околотка. О красоте мебели Подметкин не думал, да ему, кажется, это и в голову, не могло поместиться. Он в вещах видел одну пользу; поэтому очень хлопотал о ломберных столах, без которых порядочному человеку трудно, дескать, убить золотое время; о прочности стульев он тоже очень заботился. «Стулья,— говорил он с видом знатока, — не только устроены для сиденья, иногда из них можно составить на скорую руку приличную кровать, иногда стул может служить оружием при нечаянной обиде или при внезапном нападении... Тут уже стул должен быть стул, а не какая-нибудь финфи-рюлька!.. Он должен поражать и защищать, оставаясь невредимым! Вот, я помню, анекдот случился на моих глазах, в трактире, в Серпухове; нас .играло в карты шестеро...»
Тут Подметкин рассказывал один известный трактирный анекдот, который не приносит ни большой чести рассказчику, ни удовольствия слушателям; он передается из поколения в поколение гуляк как легенда; его рассказывал еще дед и отец Подметкииа; рассказывает вся братия Подметкина... Верно, вы его слышали, так мне нечего говорить, наводить на вас скуку. Одно в этом анекдоте любопытно, что каждый рассказчик непременно был сам в нем действующим лицом.
Алеша очень переменился: он оделся совершенно по образу и подобию Подметкина, даже немного перещеголял его: у Алеши была такая же фуражка с козырьком в пуху, такая же венгерка, только с цифровкою позатейливее, такие же шаровары, только немного пошире.
— Оно немного с отступлениями от формы, — сказал Подметкин, рассматривая в первый раз наряд Алеши,— немного нарушено строгое товарищество, братское житье, ну, да ты моложе меня, прихвастни немного! Живи себе с богом — я разрешаю.
Алеша был так рад, как будто без этого разрешения уже не мог и жить на свете.
— Ну, а фуражку-то покажи, — продолжал Подметкин,— эге! Вот уж непростительно! Что ты, помещик, что ли? Что же, дескать, купил, новый картуз и щеголяет! Во всяком деле первое дело вывеска! А шапка — твоя вьь веска: прямо торчит на лбу и всякому лезет в . і^лаза. У нашего брата, свободного человека, и шапка должна говорить: «Держи в сторону! Нам, дескать, голова -р наживное дело, голова — последняя спица в колеснице, вот, дескать, как мы ее холим да чествуем!» Идешь себе, заломил фуражку на затылок или на ухо — так от тебя 2 всякий и отшатнется, и тебе всегда широкая дорогд; а свой брат, прямая душа, увидит — сейчас узнает: видна птица по полету, и сразу станет приятелем, родней пуще брата родимого...
— Да что же мне с ней делать? Она такая новенькая, хорошенькая.
— То-то, овечья душа! В сарафане бы тебе ходить! Подай-ка ее сюда!
Подметкин взял фуражку в руки, переломил козырек после долго мял и теребил ее, пока она не приняла формы лепешки, бросил на грязный пол, потоптал ногами, потом прорезал подушку, достал пуху и натер им испятнанную уже фуражку.
— Теперь готова! Возьми, Алеша, и гуляй на здоровье: настоящая забубенная, что называется, фуражка — урви да подай!
— Как же ее носить, на затылок?
— Как я ношу, бери с меня пример — не проиграешь. Впрочем, и тут есть правила: когда сердит — надвинь ее на глаза, чтоб из-под козырька смотрел волком, когда идешь на шуры-муры — хоть я бы и не советовал: _ как раз оженят Твою овечью душу, ну, да молодца не удержишь, только не плошай, — тогда пакрень ее, злодейку, на правое ухо, чтоб из-под козырька видно было полглаза— это, братец, самый того, как бы его назвать... "ну, самый победительный... ни одна комашка против него не устоит.
— А на затылок и нельзя?
— Экой быстрый! Погоди, не суйся в ад прежде ро
дителей, места всем хватит. Когда хорошенько пообедаешь, или выпьешь и закусишь, или выиграешь у приятеля что-нибудь в картишки, тогда и спусти ее, матушку родную, фуражечку, на затылок: пусть, дескать, весь
свет глядит на меня — вот я какой: весь открыт, весь счастлив, словно полный месяц гляжу в оба глаза! Это значит — понимать обхождение, уметь вести себя. Потерся бы ты с мое по белу свету, сам бы себя не узнал... как честный и благородный человек.
— А что же это ты говорил — мне, дескать, и жениться нельзя?
— Так и есть! Ах ты, овечья душа, баран ты этакой, добродетельный! Уж о бабе думает! Да я тебя, заплюю, если ты мне заикнешься о женитьбе. Видно, что привык жить под плеткой: не успел вырваться от отца, лезет под команду бабы. Какой баба командир? Отчего нет из бабы командиров? А начальство умнее нас, верно бы сделало, коли бы можно. Ты, брат, теперь, Алеша, сам себе барин, Сам господин: идешь куда хочешь, делаешь что хочешь, а возьмешь жену — все кончено: она засядет, как матка в улье, а ты станешь работником: запищит тебе: «Алексей, принеси того! Подай то! Сбегай туда, да проворней, не то заболею — вот уж дурно делается...» Ты выйдешь за дверь, а она опять пищит: «Где ты был? Что
— Ха-ха-ха! Да ты шутишь, друг мой Подметкин! Вёдь это комедия.
— Хороша комедия! Ты, брат, ее в сутки не уймешь: всплачешься, да4 будет поздно.
— А разве нельзя ее немного т о в о...
— Потузить, что ли?
— Да.
— Пробовали, брат, умные люди — еще хуже: сам себя измучишь, а ей ничего, только тебя обнесет, обжалует, житья не будет.
— Ну, так я и не женюсь: меня никто за шею не тянет.
— Умные речи! С деньгами веселее проживешь без жены, а там, коли поживешь, поизносишься, полысеешь, поседеешь, тогда женись, я сам тебя благословлю, сам выберу невесту и посаженым отцом буду.
— Это зачем?
— Верно, нужно, коли я говорю; я не собака, на ветер лаять не стану. Под старость нужна жена: станешь хворать — будет кому посидеть подле тебя; ты богат, возьмешь бедную, чтоб попрекать не вздумала.
— Бедную, пожалуй, да только хорошенькую; я, знаешь, смерть люблю хорошеньких.
— Известное дело; любой отец, бедный человек, с радостью отдаст за тебя, высечет, да отдаст, свяжет, да отдаст, только заикнись.
— Ну, ладно, так я женюсь не скоро... Тогда, знаешь, после, после, после...
— Я тебе сам скажу когда, а теперь кути, Алеша! Мы с тобой поживем, пусть скажут, что недаром жили, недаром хлеб-соль ели, .недаром сапоги по белу, свету, топтали.
— Покажи себя! Ай-люли! Ты куда идешь?