Пётр Гулак-Артемовский – Поетичні твори, повісті та оповідання (страница 121)
Весною, года три после смерти полковницкой матери я, как сегодня помню, иду себе по двору, а над двором лети г пара уток, взяли да и спустились за садом на реку. Полковник, стоя на крыльце, видел это, взял ружье и пошел в сад, чтоб из-за кустов убить уток, да и говорит мне: «Данило! У меня издохла собака, поди со мною, вытащишь из воды уток».
Он всегда любил меня... Мы идем садом, а сад весь із цвету; как под снегом стоят деревья да так пахнут; соловьи, чуя, что солнце садится, перекликаются по кустам, так и заливаются над рекою! Мы все идем; уже видна и речка. Полковник взвел курок и посматривает на полку...
Вдруг он стал, стал, будто прирос к земле, и руки опустились, и глядит на черешню; посмотрел и я да и ударил об полы руками... Верите ли, хлопцы, дело прошлое, а ей-богу, сидит под черешнею поганый Францишек, а наша Любка у него на коленях, обняла его и целует... и не слышит, что мы здесь!
Как волк, не в пример сказать, бросился полковник, откинул одною рукою сестру и начал душить Францишка прямо за горло. С криком схватила Любка за руки брата и просила о пощаде.
— Правда,-.— сказал полковник, — эта гадина
чтоб ею пачкал руки добрый казак. Бей его, Данило, нагайкою! ; • '
Сильно* я был сердит на.Францишка и с радостью хлоп-, нул его по плечам нагайкою. •
Любка крикнула, а шляхтич, как заяц, бросился в кусты, оттуда в лодку и быстро уплыл по течению; только мы от него и слышали: «Помни, Иван, этот день — мы с тобой увидимся». Полковник схватил ружье и выстрелил в догоню, да куда тебе, далеко; а ружье было заряжено дробью^ только воробьев насмешил.
Глянул я на Любку: ома,стоит белая как полотно, прислонилась спиною к черешне и не дышит; полковник дернул ее за руку, она и повалилась на траву, как сноп..
Только мы и видели Любку! С этого дня никто ее не узнавал: она и не плакала, и не убивалась, а только спала с лица, да чудно стала посматривать^ да ходить, пошатываясь, будто хочет падать; схватится за что-нибудь рукою, постоит да и пойдет своею дорогою. А песен не спрашивай — не то песен, и речей не слышно; только,, бывало, как съедутся гости, да брат станет укорять ее, что полюбила католика, да начнет честить Францишка, как долг велит* и оборванцем, и блюдолизом, и всякими разными словами, где ни возьмется у Любки смелость, покраснеет, как маков цвет, подымет голову и скажет: «Убейте меня, братец, лучше разом, а не мучьте меня»; да так скажет, что полковник глаза опустит, проворчит под нос: «Как важно!» да и замолчит.
■ Много сваталось за Любку великих панов — ни за кого не пошла. Лучше, говорит, буду носить тяжелые камни, нежели стану называть нелюбого милым; лучше буду есть полынь, нежели сяду ужинать с нелюбым человеком.
— За кого ж ты пойдешь? — бывало, спрашивает полковник.
— За Францишка — или в могилу!
— За Францишка? — скажет полковник. — За того поганца шляхту?.. — И пойдет ругаться.
— Не ругайтесь, братец, да велите копать могилу... мне пропоют свадебные песни дьяки... а не дружки, — скажет, Сывало, Любка и тихо отойдет от брата.
..^ Толкуй бабе, а она все свое! — крикнет полковник, плюнет и уйдет.
Так прошло лето; стали опадать листья с дерев, а Любке все хуже да хуже; как свечка таяла, моя ласточка! Жалко вспомнить. Пришел день ее патрона, и мы все обрадовались, словно воскресла Любка, только что худа, а щеки горят огнем, как прежде, глаза блестят, как две звездочки. ' • і
Полковник обрадовался, принес ей в подарок и жем-руга, и турецких платков* и разных подарков; посмотрела она, усмехнулась, покачала головкою и говорит: «Спрячьте это, братец; вам на что-нибудь пригодится, а мне ниче-пГне нужно, я умру сегодня: мне такой снился сон. Прикажите на моей могиле посадить черешню; люблю я черешню, легче мне будет в земле лежать под этим деревом. Оно зацветет весною и осыплет мою могилу белым, душистым цветом... на нем сядет кукушка и прокукует вести о вас, братец, когда вы будете в дальнем походе, ионе м... не сердитесь, братец!.. Чем он обидел вас? Что любил меня?..
— Бабьи бредни, — сказал полковник, выходя из комнаты.
Вечером того же дня уже Любка лежала на столе; все плакали, и сам полковник плакал, словно баба; и я плакал, ей-богу, плакал, хлопцы...
Старик замолчал и утер кулаком глаза.
— Не смейтесь, хлопцы! Когда под Варшавою мне вынимали из плеча щипцами две пули, я не поморщился — весь Нежинский полк знает, я только попросил покурить трубку — а тут жалость взяла.
Схоронили'ее, мою пташечку, и будто у каждого чего-, то не стало... Полковник загрустил, роздал много добра на бедных, и построил над ее могилою церковь во имя Веры*. Надежды и Любви.
Вот уже несколько лет прошло, а как придет храмовый праздник новой церкви полковника, он ходит ни жив пи мертв, грустен, скучен, все богу молится. А тут завтра, в этот самый день, нужно въезжать в город... вот что... где ж тут быть веселу?..
— Правда, — говорили казаки. — Ну, а куда ж девался
Францишек?.. 51
— Гм! Францишек? Лихой его знает! Видите: тут скоро мы не помирили с поляками, и толстый староста дал тягу туда, к своим подальше, а Францишек, сказывали люди, пошел в монахи, не в наши, а в свои, известно, в польские монахи, в католицкие.
— Понимаю! То есть: не христианские! — подхватили желтые усы.
— Спасибо, Данило, — сказал Никита, — теперь всю дорогу у меня не выйдет твой рассказ из головы. Прощайте, хлопцы
' — Куда же ты? — спросил Данило.
— К жене полковника; послан известить, что мы завтра берем последний город и полковник скоро будет домой.
Вечером, накануне, дня святых Веры, Надежды и Любви, сидел Томаш за столом перед мискою не очень сытного картофельного супа. Рядом с Томашем сидел сын его Юзеф, мальчик лет восьми,'а напротив жена.
— Ну, суп! — ворчал Томаш, опуская ложку в миску. — Просто, если б поссорились в нем между собою куски картофеля и захотели подраться, то целые сутки один кусок не нашел бы другого... Я, слава богу, человек, да и тут ничего не поймаю... Мариська! Нет ли у нас чего получше? А?
— Все вышло, — отвечала жена, — завтра и такого не будет; в городе ничего нет; ты давно не был на охоте.
— Скверно! За город носа нельзя показать; кругом москали да казаки, пропала охота... а этого супа все-таки есть нельзя, просто вода! Цю-цю! Хайна! Не хочешь ли супу? Смотри, жена, и собака не ест, понюхала и отвернулась... Думаю, из порядочной палки можно бы сварить вкуснее супу. Этот картофель хуже дерева.
— И то насилу я выпросила у ксендзовой кухарки; обещала зайца зимою.
— Тятя, тятя! Я хочу зайца, — говорил Томашу Юзеф, — дай мне, тятя, зайца. 1
— Нету, зайца, Юзя, нету, ешь суп.
— Ты сам говорил, тятя, что собака не ест этого супа, и я не хочу.
— Так ложись спать.
— А где же заяц?
— Заяц в лесу, гуляет себе, ждет, пока ты подрастешь и застрелишь его.
—' О! Я его сейчас застрелю; дай мне ружье, я принесу зайца; пойдем, Хайна!.. — И Юзеф, соскочив на пол, начал теребить собаку за уши, приговаривая: — Пойдем, Хайна, пойдем на охоту, нам дадут хлеба на дорогу, а и после спою песню... У меня есть новая песня, тятя! Слышь? Ты знаешь мою новую песню?..
— Какую?.. Не знаю.
— Сегодня меня выучил монах, такой добрый. Увидел меня у ксендза и выучил петь новую песню; послушай!
Юзеф звонким голоском запел:
' 52 Miłość moja, miłość serdeczna,
Miłość moja, miłość serdeczna,
Jezus, Jezus, Marya, Józef,
Jezus, Jezus, Marya, Józef...*
За дверью послышалась молитва. «Amen!» — сказал Томаш, и в комнату вошел ксендз.
— Хорошо! Молитесь богу, дети мои, молитесь, — говорил ксендз, подходя к столу, — времена трудные! Chwalcie dzieje Рапа; chwalcie Imię Pańskie53, сказал пророк Давид в 112 псалме... 11 А какой прекрасный голос у Юзи: поди сюда, моя крошка.
Ксендз благословил Юзефа, поцеловал его в голову, сел и начал говорить Томашу. «А я к тебе за делом, именно пришел поговорить о твоем сыне; он будто чуял радость, что так распелся».
— Что такое? — спросил, кланяясь, Томаш.
— А вот что: ко мне пришел иезуит 12, голова удивительная; благословение лежит на нем!.. Он видел твоего сына сегодня у меня и хочет воспитать его, сделать из него человека.
Томаш поклонился.
— Да, пора Юзефу учиться, а то что из него будет? Разве хороший стрелок, и то — бог ведает: стрельба не всякому дается.
— Не всякому, — сказал Томаш, важно качая головою,— вот пан Славицкий, какие у него ружья! И с насечками, и с позолотою, и стреляет уже, я знаю, лет двадцать, а до сих пор порядочного выстрела не сделал; еще дробью с грехом пополам, пугает чужих голубей у себя на горохе, а пулею...
— То-то же, — перебил ксендз, — сам ты умный человек, знаешь это дело; а тут счастье идет прямо в руки. Монах узнал, что ты бедный человек, нашел твоего сына способным к учению и хочет его сделать великим человеком. Чего доброго, может быть, и я под старость скажу: попроси, Томаш, своего сына, пусть даст мне/ получше место.
— Шутите! — сказал Томаш.
— Что же тут удивительного? Будет учиться, будет верно служить ордену, как раз попадет в бискупы.
— Куда нам об этом думать!
— Отчего же кет? Ты бедный человек, это не мешает твоему сыну быть знатным, быть кардиналом-. Ты видел у меня летом, какие цвели цветы, и красивые, -и душистые, а ведь они выросли из земли, из грязи!