Платон Тишин – Как я перестал бояться и начал писать (страница 7)
Но мы, писатели, почему-то уверены, что наша первая строка должна быть как та самая фраза из «Сто лет одиночества» – «Много лет спустя, стоя перед расстрельной командой, полковник Аурелиано Буэндиа вспомнил тот далекий вечер, когда отец взял его с собой посмотреть на лед». Это гениально. Это содержит в себе и прошлое, и будущее, и трагедию, и чудо. Это – эталон. И мы мучаемся, потому что у нас так не получается.
Но знаете что? У Маркеса тоже не всегда так получалось. Он написал много книг. И в большинстве из них первые строки – просто строки. Просто начало. Потому что гениальная первая строка – это не результат мучительного поиска. Это счастливая случайность. Это когда муза пришла не просто с идеей, а с идеей, облеченной в идеальную форму. Это бывает раз в десять лет, если повезет. А всё остальное время – просто работа. Просто текст. Просто начало.
Но мы не верим в это. Мы верим, что если мы будем достаточно мучиться, достаточно переписывать, достаточно страдать, то родится та самая, идеальная строка. И мы мучаемся. Переписываем. Страдаем.
Я знал одного поэта. Он писал стихи. Не те, которые печатают в толстых журналах и читают на поэтических вечерах в маленьких залах, где половина публики – сами поэты, которые ждут своей очереди. Нет, он писал стихи, которые становились песнями. Известными. Которые пела вся страна. У него были деньги, слава, поклонницы. И он был несчастлив.
Я спросил его: «В чем дело? У тебя всё есть. Ты добился всего, о чем мечтают поэты».
Он посмотрел на меня с таким выражением, будто я спросил, не хочет ли он пройтись по битому стеклу босиком.
– Первая строка, – сказал он. – Понимаешь? Первая строка. Если она плохая, всё стихотворение рассыпается. Я могу написать тридцать вариантов первой строки. Тридцать! И каждый раз, когда я выбираю один, мне кажется, что двадцать девять других были лучше. Я уже не помню, что я хотел сказать. Я помню только, что я мучаюсь с первой строкой уже три дня, а стихотворение должно быть сдано завтра, потому что студия уже забронирована, и певица ждет.
– И что ты делаешь? – спросил я.
– Беру любую, – сказал он. – Самую простую. Самую дурацкую. «Я тебя никогда не забуду» или «За окном идет снег». И дальше пишу. А потом, когда стихотворение готово, я возвращаюсь к первой строке. И знаешь что? Она уже не кажется такой дурацкой. Потому что теперь у неё есть контекст. Теперь она – не просто строка, а начало конкретной истории. И иногда я её оставляю. А иногда меняю. Но я уже не мучаюсь. Потому что я понял: первая строка не рождается в пустоте. Она рождается из всего стихотворения. Нельзя написать идеальное начало, не зная, что будет потом.
Он был прав. И я, когда пишу прозу, следую тому же принципу. Я не мучаюсь с первой строкой. Я просто начинаю. С любого слова. С любого предложения. С «было холодно» или с «он проснулся». А потом, когда книга написана, я возвращаюсь к началу. И почти всегда переписываю первую строку. Но теперь я уже знаю, о чем книга, я знаю её тон, её ритм, её душу. И первая строка пишется сама. Иногда – даже гениально. Чаще – просто хорошо. Но это уже не важно. Важно, что она есть. И что она работает.
Но если страх первой строки – это страх начала, то страх последней строки – это страх завершения. И он, пожалуй, даже страшнее. Потому что последняя строка – это то, с чем читатель останется. Он может забыть сюжет, может забыть имена героев, может забыть, что происходило в середине. Но последнюю строку он запомнит. Она будет звучать у него в голове, когда он закроет книгу. Она определит, какое послевкусие останется: горечь, сладость, недоумение, восторг, опустошение.
И мы, писатели, это знаем. И мы боимся.
Я помню, как писал финал своего второго романа. Это была сложная книга, эмоциональная, с трагическим концом. Я подвел героев к точке, где всё должно было разрешиться. Осталось написать последнюю фразу. Последние слова, которые прочитает читатель, прежде чем закроет книгу и, возможно, заплачет (я на это надеялся, потому что, если читатель плачет, значит, ты его зацепил).
Я написал: «Она вышла из комнаты и закрыла за собой дверь».
Стер. Слишком просто. Слишком бытово. Героиня только что потеряла всё, а я пишу про дверь.
Я написал: «И так они расстались навсегда, и никто из них не знал, что это был последний раз».
Стер. Слишком пафосно. Слишком морализаторски. Как будто я объясняю читателю, что он должен чувствовать. А читатель не любит, когда ему объясняют. Он сам разберется.
Я написал: «Тишина».
Стер. Слишком претенциозно. Слишком «умно». Это же не поэзия, это проза. В прозе последняя строка может быть просто строкой. Не обязательно эффектной.
Я переписывал эту чертову последнюю фразу три дня. Три дня! Я уже закончил роман, я уже поставил точку в сюжете, я уже знал, что произошло с героями. Но я не мог написать последнюю строку. Потому что она должна была быть идеальной. Она должна была стать тем самым аккордом, который звучит после того, как музыка уже закончилась. Она должна была быть и финалом, и началом размышлений. Она должна была…
И тут моя жена (которая, кстати, всегда права в вопросах, касающихся моих текстов, хотя я редко это признаю) заглянула в комнату и сказала:
– Ты уже три дня мучаешься с последней фразой. Знаешь, что я думаю?
– Что? – спросил я с надеждой, что она скажет что-то гениальное, что решит все мои проблемы.
– Я думаю, что читателю всё равно. Он уже прочитал триста страниц. Он уже полюбил героев или возненавидел их. Он уже заплакал или не заплакал. Последняя фраза ничего не изменит. Она просто поставит точку. Так что поставь её и иди спать.
Я посмотрел на неё. Я хотел возмутиться. Как это «всё равно»? Как это «ничего не изменит»? Последняя фраза – это всё! Это – последнее, что остается у читателя в голове! Это –…
Но она уже ушла. А я остался с экраном и моргающим курсором.
И я подумал. А вдруг она права? Вдруг я переоцениваю значение последней строки? Вдруг читатель действительно не запоминает её, а запоминает общее впечатление? Вдруг всё это – моя писательская паранойя, мое желание контроля, моя неспособность отпустить текст?
Я набрал: «Она вышла из комнаты и закрыла за собой дверь».
Сохранил. Закрыл файл. Пошел спать.
Через месяц, когда я перечитывал роман перед отправкой в издательство, я дошел до последней страницы. Прочитал последнюю фразу. И подумал: «А ведь неплохо. Просто. Чисто. Ничего лишнего. Она вышла. Закрыла дверь. И это всё. Дальше – жизнь читателя».
Роман вышел. Никто не ругал последнюю фразу. Никто её не хвалил. Её просто не заметили. И это, как я уже понял к тому моменту, был лучший комплимент, который может получить последняя строка. Потому что, если её заметили – значит, она выпадает из текста. Значит, она слишком заметная, слишком яркая, слишком старается быть значимой. А хорошая последняя строка – она как хороший конец: она есть, но она не кричит о себе. Она просто завершает. И читатель, закрывая книгу, думает не о последней фразе, а о книге целиком.
Страх первой и последней строки – это, по сути, страх границ. Мы боимся, что не сможем войти в мир и не сможем из него выйти. Мы боимся, что наша дверь будет слишком узкой или слишком широкой. Мы боимся, что читатель споткнется на пороге или вылетит из комнаты с такой скоростью, что не успеет ничего рассмотреть.
Но вот что я понял за годы писательства. Читатель – он не такой хрупкий, как мы думаем. Он прощает нам и неидеальное начало, и неидеальный конец, если между ними есть что-то, ради чего стоит прощать. Если в середине есть жизнь. Если в середине есть история, которая его тронула, зацепила, удивила, разозлила, обрадовала. Если в середине есть то, ради чего он открыл книгу.
Мы, писатели, одержимы формой. Нам кажется, что начало и конец – это всё. Но читатель – он одержим содержанием. Ему важно, что произошло с героями. Ему важно, чем закончилась история. А первая и последняя строка – это просто обрамление. Важное, да. Но не настолько, чтобы мучиться три дня и не спать ночей.
Я знаю одного автора, который пишет романы, не задумываясь о первой строке. Он просто садится и пишет. Иногда его первые строки слабые, иногда – сильные. Но его книги всё равно читают, потому что в них есть сюжет, есть герои, есть то, что заставляет переворачивать страницы. И он говорит: «Первая строка – это как одежда. Можно надеть дорогой костюм, а можно – джинсы и свитер. Главное – чтобы внутри было что-то стоящее. Если внутри пусто, никакой костюм не спасет».
Я с ним согласен. Но это не мешает мне каждый раз, начиная новую книгу, мучительно подбирать слова, переписывать, стирать, начинать заново. Потому что я – писатель. А писатель не может не мучиться. Это часть нашей профессии. Как у сапожника – мозоли. Как у сантехника – вечно мокрые руки (я же говорил про сантехников!). Как у поэта – вечная неудовлетворенность первой строкой.
Но есть в этом страхе и комическая сторона. Я наблюдал за собой и за коллегами и вывел несколько типов «первострочных неврозов», которые достойны отдельного исследования.
Первый тип: «Синдром Толстого». Автор уверен, что первая строка должна быть философской, как у Льва Николаевича. Он начинает с рассуждений о семье, о времени, о смысле бытия. В результате первая страница напоминает диссертацию по философии, а читатель, который хотел просто почитать детектив на ночь, закрывает книгу на второй минуте и идет спать. Спасает его только то, что он уже в кровати, и ему лень вставать, чтобы взять другую книгу. Но он засыпает, и это не лучший комплимент автору.