18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Петр Сойфер – Вкус вечности (страница 3)

18

На этом осмотр глазами заканчивался. Начиналось главное.

Виолетта задувала свечу. В темноте, закрыв глаза, она поднимала левую руку и подносила к лицу внутреннюю сторону запястья. Там, где кожа тоньше всего и пульс бьётся под самой поверхностью, тело говорит правду громче всего.

Она вдыхала медленно, через обе ноздри сразу, не торопясь, словно отпивала из бокала очень старое вино. Первым приходил запах родниковой воды: гранит, мох, холод. За ним запах собственной кожи, такой знакомый, что его почти невозможно было услышать: соль, тёплое молоко, чуть-чуть свежего хлеба, чуть-чуть мёда. Виолетта задерживала дыхание, ждала, пока верхние ноты уйдут, и вдыхала снова, глубже, туда, где на самом дне запаха прячется то, чего человек не хочет о себе знать.

Она искала ноненаль.

Это название она узнала шесть лет назад из статьи японских химиков, опубликованной в самом начале двухтысячных. Японцы исследовали запах стареющего тела и нашли его источник: вещество, возникающее на коже, когда жирные кислоты кожного сала начинают окисляться иначе, чем в молодости. У людей моложе сорока его почти нет. После сорока его становится больше с каждым годом. Японцы называли этот запах «запахом возраста». Люди с обычным носом слышат его лишь в тесных непроветренных комнатах, где долго живут старики. Виолетта слышала его в метро, в лифтах, в зале собственного ресторана, на шеях гостей, заплативших за ужин по восемьсот евро. Жирный, травянистый, с оттенком залежалого воска и сухой бумаги. Запах пыльного чердака. Запах медленного поражения.

В то утро, когда ей исполнилось тридцать пять лет, она услышала его на своём запястье впервые.

Теперь она искала его каждое утро. На запястье. На сгибе локтя. За ухом. На затылке, под волосами, где кожное сало скапливается гуще всего и где ноненаль появляется раньше, чем в других местах. Она вдыхала и ждала, как ждёт часовой в ночной тишине шагов на лестнице.

Ноненаля не было. Под молоком и хлебом лежал только тёплый, живой, чуть солоноватый дух молодой кожи. Такой кожи, какая бывает у женщин в двадцать лет, после купания в реке.

Виолетта открыла глаза и снова зажгла свечу.

Только теперь, закончив осмотр, она позволяла себе посмотреть в зеркало просто так, не проверяя, не измеряя, не ища. Просто посмотреть на лицо, глядевшее на неё из серого тумана амальгамы. Лицо было прекрасным. Она знала это без тщеславия, как знают о погоде за окном. Высокие скулы, тонкий прямой нос, тёмные глаза с длинными ресницами, и кожа, на которой пламя свечи лежало ровным тёплым светом, словно на лепестке. Ни одна из женщин, ужинавших вчера в её ресторане, не дала бы ей больше двадцати двух. Гости принимали её за дочь хозяйки. Поставщики, впервые приходившие на кухню, спрашивали у неё, где найти мадам Дюбуа.

Виолетта наклонилась к зеркалу почти вплотную и заговорила.

Она говорила шёпотом, так тихо, что слова рождались скорее в горле, чем на губах. Никто, кроме зеркала, никогда не слышал этого голоса. Он был совсем не похож на тот, которым она отдавала распоряжения на кухне: ниже, мягче, с долгими паузами, словно она говорила с кем-то очень старым и очень близким, кто понимает с полуслова и никуда не торопится.

— Доброе утро, — сказала она. — Ночью опять снился отец. Он стоял в аптеке, за прилавком, и отвешивал на весах пустоту. Гирьки клал одну за другой, а чаша всё не опускалась. Я хотела сказать ему, что весы сломаны, но у меня не было голоса.

Пламя качнулось от её дыхания. По отражению пробежала тень, и на миг Виолетте показалось, что лицо в зеркале чуть заметно кивнуло.

— Ты скажешь, что это пустяки. Что сны — остаток дня, и ничего больше. Может быть. Я третью неделю сплю плохо. Всегда так бывает в сентябре. Ты помнишь.

Зеркало помнило. Зеркало помнило всё.

— Вчера у нас ужинал прокурор республики с женой. Жена пахла мускусом и страхом: боится, что он уйдёт к молодой. Он уйдёт. От него уже пахнет чужими духами, дешёвыми, с ванилью. Она съела всё, до последней крошки, а он оставил половину утки. Мужчины, которые скоро уйдут, всегда оставляют еду на тарелке. Я это давно заметила. Потом он спросил, не дочь ли я хозяйки. Я сказала, что хозяйка — я.

Она помолчала.

— Он не поверил. Никто не верит.

За окном, над Соной, небо над холмами Круа-Русс начинало светлеть. Серая полоса, почти невидимая, отделила крыши от неба. Виолетта знала, что времени остаётся немного. Солнце всходило в семь пятнадцать, а в шесть на кухню приходил Амаду.

— До равноденствия девятнадцать дней, — сказала она ещё тише. — Я всё приготовлю. Горечавку соберу на следующей неделе, пока не ударили заморозки. Сланец на террасах уже подсох, мох будет хороший. Не волнуйся.

Она приблизила губы к стеклу, почти коснувшись его, и на холодной поверхности расплылось маленькое облачко её дыхания. Облачко легло прямо на одно из серых пятен амальгамы, на миг скрыло его и растаяло.

— Я пока не выбрала, — прошептала Виолетта. — Но я выберу. Я всегда выбираю вовремя.

Она задула свечу. Комната погрузилась в предрассветную синеву. Зеркало превратилось в тёмный прямоугольник на стене, и тусклые пятна амальгамы поблёскивали в нём, как звёзды в мутной воде.

Ресторан «L'Élixir» занимал первый этаж и подвал старого купеческого дома эпохи Возрождения, того самого, где Виолетта жила наверху. В путеводителях он не значился. Вывески у него не было, если не считать маленькой латунной таблички у двери с одним словом, выбитым изящным курсивом. Телефон не значился ни в одном справочнике. Столик нельзя было забронировать ни по интернету, ни через консьержей лучших отелей Лиона. Гости попадали в «L'Élixir» только по рекомендации других гостей, и список ожидания растягивался на семь месяцев вперёд.

В зале стояло шесть столов. Двенадцать мест. Двенадцать, как секунд в ледяной воде.

Кухня была невелика и безупречна. Нержавеющая сталь, белый мрамор, медные сотейники на крюках, развешанные по размеру от самого крупного к самому мелкому, как трубы органа. Виолетта сама выбирала каждую кастрюлю и каждый нож. Здесь пахло так, как, по её убеждению, должна пахнуть кухня в шесть утра: ничем. Холодной сталью. Мыльной водой. Лёгким следом вчерашнего фона, выветрившимся за ночь до едва уловимой тени. Кухня пахла чистым листом бумаги.

Амаду пришёл в шесть ноль две, как приходил всегда. Он был сенегальцем, мыл посуду в «L'Élixir» девятый год и за всё это время произнёс, пожалуй, не больше тысячи слов. От него пахло крепким кофе, хозяйственным мылом и сандаловым маслом, которым он смазывал бороду. Виолетта ценила его выше всех поваров, прошедших через её кухню. Амаду ничего не спрашивал.

В семь пришёл мясник из Бресса с курами, в половине восьмого рыбник с Халле Поля Бокюза, в восемь сыровар из Сен-Марселлена. Каждый поставщик заходил через траболь, узкий крытый проход, соединявший улицу Сен-Жан с параллельной ей улицей Беф. Когда-то по таким проходам лионские ткачи носили рулоны шёлка, укрывая их от дождя. Теперь по траболю носили ящики с провизией для одного из самых закрытых ресторанов Франции, и соседи давно привыкли, что по утрам из-за старой дубовой двери тянет то сырой рыбой, то мокрым сыром, то кровью.

Виолетта принимала каждую поставку сама. Она не заглядывала в накладные. Она наклонялась над ящиком и нюхала. Бресские куры пахли зерном, влажными перьями и чуть-чуть страхом: страх уходил из мяса только через сутки, и она велела выдерживать их в холодильной камере до завтрашнего утра. Морской язык, пойманный позавчера у Олерона, пах йодом и холодом правильно, но в одной из рыбин прятался слабый, почти неразличимый оттенок аммиака. Виолетта отложила её в сторону, не сказав ни слова. Рыбник покраснел и забрал рыбину с собой.

Курьер винного дома опоздал на двадцать минут.

Она услышала его раньше, чем увидела. Сначала в траболе, за двумя поворотами, раздались торопливые шаги и звон бутылок в ящике, потом шаги замедлились, и в проходе повис запах. Виолетта стояла у разделочного стола, спиной к двери, и чистила трюфели маленьким изогнутым ножом. Она не обернулась. Она подняла голову и медленно вдохнула.

Дешёвый лосьон после бритья с синтетическим кедром, купленный в супермаркете в пластиковом флаконе. Табак, скрученный вручную, светлый, с добавкой ванили. Мятная жевательная резинка, безуспешно пытающаяся спрятать табак. Вчерашний кебаб с чесночным соусом, съеденный поздно ночью в одиночестве, стоя у окна, прямо из бумажного пакета. Порошок для стирки, дешёвый, с химической сиренью. Бензин от мотороллера. Кожаная куртка, слишком тёплая для сентября, надетая, чтобы выглядеть старше. Высохший на ветру пот.

И под всем этим, на самом дне, у самого истока, горячий, густой, почти хлебный запах: молоко, соль, свежий пот, мёд, нагретая солнцем солома.

Виолетта положила нож на доску.

— Простите, мадам, — сказали за её спиной. — Пробки на Круа-Русс. Мне сказали, товар надо отдать лично хозяйке. Мадам Дюбуа сегодня будет?

Она обернулась.

Перед ней стоял юноша лет двадцати двух, худой, чуть выше среднего роста, с тёмными волосами, завивавшимися на затылке в мелкие кольца. Под левым углом рта у него белел маленький шрам, как от падения с велосипеда в детстве. Глаза светло-карие, почти янтарные, с рыжими искрами вокруг зрачков. На нём была форменная футболка с эмблемой винного дома «Шабрие и сыновья» из Ампюи, мятая, с пятном от кофе на груди, и та самая кожаная куртка. На руках, державших тяжёлый ящик, от напряжения проступили вены. Он улыбался той улыбкой, какой улыбаются молодые мужчины, не уверенные, что их улыбка кому-нибудь нужна: широко, торопливо и немного виновато.