Петр Сойфер – Вкус вечности (страница 4)
— Мадам Дюбуа — это я, — сказала Виолетта.
Улыбка на его лице на мгновение застыла. Он моргнул, посмотрел на неё внимательнее и покраснел до самых ушей. Виолетта услышала, как изменился его запах: к хлебу и мёду добавилась горячая медная нота стыда.
— О. Простите. Я не… Мне сказали… Я думал, вы…
— Постарше, — подсказала она.
— Да. То есть нет. То есть… Простите.
— Не за что. Поставьте ящик сюда.
Он поставил ящик на стальной стол у двери, аккуратно, словно в нём было не вино, а новорождённый. Шесть бутылок кот-роти урожая две тысячи девятнадцатого года. Виолетта заказала их для утки.
— Кот-роти, — сказал юноша, явно стараясь загладить неловкость. — Две тысячи девятнадцатый. Очень хороший год. Сира, и немного вионье, кажется, процентов пять. Вионье даёт аромат… э-э… абрикоса. И фиалки.
Он произнёс название вина с тем старательным, чуть преувеличенным ударением, с каким произносят слова люди, недавно их выучившие и боящиеся ошибиться. Кончики его ушей всё ещё горели.
— Вы учитесь на сомелье? — спросила Виолетта.
— Готовлюсь. Экзамен весной. — Он помолчал и добавил, глядя в пол: — Если получится.
— Почему не получится?
Он пожал плечами. Жест вышел слишком быстрым, слишком небрежным, и Виолетта поняла, что этот вопрос ему задают часто, и чаще всех он сам.
— Мне один сомелье сказал, что у меня нос не тот. Из «Ла Мер Бразье». Сказал, что вино надо чувствовать, а не зубрить. И что ему смешно слушать, как я выговариваю «шатонёф». — Юноша криво усмехнулся. — Ну и ладно.
Виолетта молчала. Она смотрела на него так, как смотрела на морской язык в ящике рыбника, спокойно и внимательно, не торопясь с выводами. Но видела она теперь не его лицо.
Она видела комнату в Вилёрбане или в Вениссьё, на седьмом этаже панельного дома, с окном на кольцевую дорогу. Одну кружку в раковине. Одну подушку на кровати. Учебник по виноделию, раскрытый на главе о долине Роны, с карандашными пометками на полях. Телефон на тумбочке, экран которого он проверяет перед сном, хотя знает, что сообщений не будет. Отца, давно ушедшего, и мать, звонящую раз в месяц из Сент-Этьена, чтобы пожаловаться на сестру. Девушку, бросившую его прошлой весной ради кого-то постарше и побогаче. Сомелье из «Ла Мер Бразье», смеявшегося над его произношением. Каждое утро в зеркале ванной, освещённой плоским электрическим светом, — лицо, от которого он ждал больше, чем оно умело дать.
Всё это было в его запахе. Всё это было в том, как он держал плечи, и в пятне от кофе на футболке, и в пуговице на кармане куртки, пришитой не той ниткой.
— Подождите, — сказала Виолетта.
Она подошла к плите, где на самом краю, на крошечном огне, томился в медном сотейнике со вчерашнего вечера тёмный соус: винная основа, телячий фон, шалот, тимьян, лавровый лист. Сняла крышку. Зачерпнула соус маленькой серебряной ложкой, подула на него и протянула ложку юноше.
— Попробуйте. Скажите, чего здесь не хватает.
Он взял ложку неуверенно, словно ожидал подвоха. Поднёс к губам. Попробовал.
И закрыл глаза.
Виолетта следила за его лицом. Она видела, как дрогнули его ресницы, как напряглись и расслабились мышцы вокруг рта, как чуть приподнялись брови. Он держал соус во рту долго, дольше, чем держат люди, желающие произвести впечатление. Он действительно искал. Секунда. Другая. Третья.
— Кислоты, — сказал он наконец, не открывая глаз. — Совсем немного. Там… там всё правильно, но оно как будто лежит. Ему надо… подняться. Капля уксуса? Нет. Не уксуса. Чего-то… — Он открыл глаза и растерянно посмотрел на неё. — Не знаю. Простите. Глупость, наверное.
— Не глупость, — сказала Виолетта. — Соусу не хватает кислоты. Я добавлю вердюс, сок недозрелого винограда. Вы правы.
Он смотрел на неё недоверчиво, как смотрят на подарок, который могут отнять. Потом улыбнулся. И это была уже совсем другая улыбка: медленная, изумлённая, беззащитная. Такой улыбкой улыбаются люди, которых впервые за долгое время похвалили всерьёз.
Запах его изменился снова. Медная нота стыда растаяла. Хлеб, молоко и мёд поднялись со дна и заполнили собой всё: лосьон, табак, кебаб, бензин. Словно кто-то открыл заслонку в печи, и оттуда хлынул жар.
Виолетта отвела взгляд. У неё закружилась голова.
— Как вас зовут? — спросила она.
— Натан. Натан Жиро.
— Спасибо, Натан. Приходите в следующий четверг. Я закажу у вашего дома ещё кот-роти. Скажите в конторе, чтобы привезли именно вы.
Он кивнул, всё ещё улыбаясь. Он забыл про накладную. Виолетта сама подписала её и протянула ему копию. Он забыл и про ложку: так и держал её в руке, пока Виолетта мягко не забрала её из его пальцев. Потом он ушёл, пятясь, неловко задев плечом косяк двери, и в траболе ещё долго стихали его шаги.
Амаду молча мыл сотейники в дальнем углу кухни. Он не поднял головы.
Виолетта стояла у разделочного стола и держала в руке серебряную ложку. На её дне оставалась тонкая плёнка соуса, и на самом краю, там, где ложка коснулась его губ, лежал едва различимый влажный след.
Она поднесла ложку к лицу и вдохнула.
Телячий фон. Шалот. Тимьян. Винная основа. И поверх всего этого, тонкий, как паутина, живой и горячий, запах его дыхания: мятная резинка, табак, и под ними то, что вспыхнуло в нём минуту назад, когда она сказала, что он прав. Молоко, соль, мёд, солома.
Он растратит это, подумала Виолетта. Растратит на дешёвое вино по пятницам, на девушек, которые уйдут к тем, кто постарше и побогаче, на экзамен, который, может быть, сдаст, а может быть, и нет, на серые офисы винных контор и ночные пробки на кольцевой. Через десять лет его глаза потускнеют. Через двадцать он будет вспоминать, что когда-то хотел стать сомелье, и смеяться над этим вместе с другими мужчинами в баре на углу. Через тридцать от него начнёт пахнуть ноненалем. Всё это жаркое, яростное, живое уйдёт в песок, как вода, пролитая на камень в полдень. Никто даже не заметит.
Какая бессмысленная расточительность.
Она тщательно вымыла ложку под горячей водой, вытерла её льняным полотенцем и убрала в ящик к остальному серебру. Потом взяла со стола свой экземпляр накладной, сложила его вдвое и положила в карман фартука.
В графе «Курьер», аккуратным округлым почерком, каким пишут люди, привыкшие стараться, было выведено: «Н. Жиро».
До осеннего равноденствия оставалось девятнадцать дней.
Глава 2. Ночные сборы в горах Пила
В ночь на десятое сентября Виолетта не ложилась вовсе.
Она закрыла ресторан в половине двенадцатого, проводила последних гостей, пересчитала серебро, проверила температуру в холодильных камерах, погасила свет в зале и поднялась к себе. Там она сменила кухонную куртку на старый шерстяной свитер отца, серый, с кожаными заплатами на локтях. Свитер давно потерял отцовский запах, но Виолетта помнила его и так: камфора, табак «Житан», ментоловые пастилки от горла и едва уловимый дух аптечного подвала, где стояли бутыли с глицерином. Она надела высокие ботинки на толстой подошве, повязала волосы тёмным платком и спустилась во двор.
Во дворе, под навесом, где когда-то держали лошадей, стояла машина. Это был универсал «вольво» цвета мокрого асфальта, купленный отцом в начале девяностых для развоза лекарств по деревням. В салоне до сих пор, спустя три с лишним десятка лет, в обивке сидений жил запах аптеки: йод, эфир, резина грелок, лакрица. Виолетта никогда не мыла салон химией. Она боялась, что запах уйдёт.
В багажнике лежало всё необходимое, уложенное с вечера в строгом порядке. Плетёная корзина из ивовых прутьев, выстланная холстом. Шесть холщовых мешочков с вышитыми на них буквами. Три банки тёмного стекла с притёртыми пробками. Кожаный футляр с ножами. Моток пеньковой бечёвки. Фонарь с красным стеклом, чтобы свет не бил в глаза и не будил лес. И длинный свёрток из промасленной ткани, в котором лежали два инструмента.
Первым был серп. Небольшой, с лезвием в ладонь длиной, выгнутым как молодой месяц, и рукоятью из грушевого дерева, отполированной до блеска поколениями рук. Лезвие было серебряным. Не посеребрённым, а целиком отлитым из серебра девятьсот двадцать пятой пробы, по заказу прадеда Виолетты у лионского ювелира в 1911 году. Серебро мягко и быстро тупится, и после каждого сбора Виолетта правила серп на кожаном ремне. Но серебро не окисляет сок растений, как окисляет его железо. Друиды, как писал Плиний, срезали омелу золотым серпом по той же причине. Виолетта не верила в друидов. Она верила в химию.
Вторым инструментом была вилка горечавочника: тяжёлая стальная рогатина с двумя длинными зубьями и перекладиной для ноги, какими горцы Юры и Оверни испокон веков выкапывали корни горечавки. В деревнях её называли вилами дьявола. Этой рогатиной выкопать корень, уходящий в землю на метр, мог только очень сильный или очень упрямый человек. Виолетта была упрямой.
Она выехала в два часа десять минут.
Ночной Лион пах иначе, чем дневной. Днём город заглушал сам себя: выхлопами, кофе из кафе, духами прохожих, раскалённым асфальтом, людским потом. Ночью эти голоса стихали, и из-под них проступало то, что лежало под городом всегда. Влажный камень набережных. Гниль опавших листьев в сточных канавах. Холодное железо трамвайных рельсов. Мокрая шерсть бездомной собаки, спавшей у входа в метро на площади Белькур. Сладковатый дух мусорных баков за ресторанами на улице Мерсьер. Река.