18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Петр Сойфер – Вкус вечности (страница 5)

18

Виолетта ехала с опущенным стеклом. Она всегда ездила с опущенным стеклом, даже зимой, даже в дождь, потому что за стеклом мир становился немым, а немого мира она боялась.

За Живором город кончился. Потянулись склады, заправки, спящие посёлки с закрытыми ставнями. У Рив-де-Жье запахло старыми шахтами: угольной пылью, въевшейся в землю так глубоко, что её не вымыли сорок лет дождей, ржавчиной, мокрым шлаком. Потом дорога пошла вверх, петлями, через Сен-Шамон к перевалу Круа-де-Шобуре, и с каждым поворотом воздух становился холоднее, чище и тоньше.

На высоте восьмисот метров появились первые ели. Виолетта услышала их раньше, чем фары выхватили из темноты тёмные стволы: смола, холодная хвоя, прелые шишки, влажная кора. Потом буки, пахнущие совсем иначе: сухо, чуть сладко, подгнившим орехом. Потом папоротник, уже тронутый осенью, с горьковатым запахом ржавчины. В низинах, где скапливался туман, пахло грибами. Белые пошли на прошлой неделе, Виолетта слышала их через стекло, проезжая мимо, как слышат люди с улицы музыку за закрытым окном.

На перевале она остановила машину и выключила мотор.

Тишина была полной. Над хребтом стояли звёзды, крупные и холодные, какими их никогда не увидишь из Лиона. Температура упала до шести градусов. Виолетта сидела неподвижно, положив руки на руль, и дышала.

Потом из глубины леса, откуда-то снизу, со стороны долины Жье, донёсся звук.

Он начался низко, почти на пределе слуха, как далёкий гул мотора, потом поднялся, набрал силу и превратился в долгий, хриплый, мучительный рёв, от которого у Виолетты по спине побежали мурашки. Рёв оборвался. Через несколько секунд ему ответил второй, чуть выше, с другой стороны хребта. Потом третий.

Олени. В Пила начинался гон.

Виолетта вышла из машины и встала на обочине. Ветер тянул с юга, от долины, и через несколько минут принёс ей то, чего она ждала. Густой, тяжёлый, почти невыносимый запах самца во время гона: мускус, моча, взрытая копытами земля, раздавленная трава, мокрая шерсть и горячая кровь. Олень метил территорию. Он кричал на весь лес о том, что он молод, силён и готов драться до смерти за право оставить потомство. Через месяц гон закончится, и олень, потерявший за эти недели четверть веса, уйдёт в чащу зализывать раны. А на следующую осень его место займёт другой, моложе.

Виолетта стояла на обочине и слушала рёв, закрыв глаза. Она думала о том, что природа тоже знает цену юности. Природа тратит её щедро, бездумно, ради одного мгновения, ради единственного броска семени в будущее. Природа — мот. Она сжигает молодых оленей в брачных боях, молодых лососей в горных реках, молодых мужчин в войнах и в барах на углу. Ей всё равно. У неё всегда будут новые.

У Виолетты новых не будет. У неё было только одно тело.

Она вернулась в машину и поехала дальше, по гребню, туда, где над лесом поднималась тёмная игла телевизионной вышки на Крэ-де-л'Эйон.

Горная горечавка росла на высокогорных пастбищах между Крэ-де-л'Эйон и Крэ-де-ла-Пердри, высшей точкой массива, почти в полутора тысячах метров над уровнем моря. В июле эти луга желтели от её цветов: крупных, звездчатых, собранных ярусами вокруг высокого стебля, как свечи в канделябре. Теперь, в сентябре, цветы давно облетели. Стебли высохли и почернели. Их легко было не заметить в темноте, если не знать, куда смотреть.

Виолетта знала. Отец показал ей это место, когда ей было четырнадцать, и с тех пор она приезжала сюда каждую осень.

Копать горечавку в Пила без разрешения запрещено. Корни собирают по лицензиям, под присмотром лесничих, и никогда больше определённой нормы. Виолетта разрешения не имела и не собиралась его просить. Отчасти поэтому она и приезжала ночью. Но только отчасти. Главная причина лежала в чёрной книге, на странице, исписанной почерком сына Жан-Батиста: корень горечавки, выкопанный при свете солнца, отдаёт свою силу свету, а выкопанный во тьме, до восхода, сохраняет её в себе. Виолетта понимала, что это суеверие. Она понимала также, что ночью, когда растение не дышит солнцем, в корне накапливается больше горьких гликозидов. Два знания жили в ней рядом и не мешали друг другу.

Она оставила машину на лесной дороге, взяла корзину, серп, вилку и фонарь с красным стеклом и пошла вверх по склону, через мокрую от росы траву.

Луг пах холодом, овечьим навозом, прошлогодним сеном, чабрецом и мятым клевером. Под ногами хрустели сухие стебли. Где-то внизу снова закричал олень. Виолетта шла медленно, водя фонарём по земле, и искала высохшие чёрные стебли высотой по пояс. Нашла первый. Присела на корточки, раздвинула траву и провела ладонью по земле у основания стебля. Земля была влажной, плотной, с запахом гранитного песка и прелых корней.

Она поставила вилку зубьями к земле, в двух ладонях от стебля, наступила на перекладину и перенесла на неё весь свой вес.

Зубья вошли в землю с глухим влажным звуком. Виолетта раскачала рогатину, вытащила, переставила на другую сторону и вонзила снова. Потом ещё раз. И ещё. Земля не отдавала корень, держала его цепко, как держит скупец кошелёк. Через десять минут у Виолетты онемели ладони. Через двадцать она сняла отцовский свитер и осталась в тонкой рубашке, от которой в холодном воздухе поднимался пар. Пот стекал по вискам, между лопатками, по животу. Виолетта слышала его запах: соль, тёплая кожа, молоко. Ноненаля в нём не было. Она проверила это машинально, как проверяют время по часам.

Наконец корень поддался. Виолетта опустилась на колени, запустила обе руки в землю и вытянула его на свет фонаря.

Он был огромным. Толще её запястья, длиной почти в руку, раздвоенный книзу, как ноги человека, морщинистый, желтовато-бурый, облепленный комьями чёрной земли. В красном свете фонаря он казался куском плоти. Виолетта поднесла его к лицу и вдохнула.

Горечь. Сначала земляная, плотная, как запах только что вскопанной грядки. Потом глубже, резче: горечь такой силы, что от неё сжималось горло и наворачивались слёзы, хотя она ещё даже не попробовала корень на вкус. Корень горечавки — самое горькое, что растёт на земле Европы. Под горечью лежала сладость, едва заметная, с оттенком мёда и печёного яблока. И совсем глубоко, на самом дне, жил странный, почти животный запах, похожий на запах старой кожи.

Виолетта положила корень в корзину, на холст, бережно, как кладут спящего младенца в колыбель. Потом взяла вилку и пошла к следующему стеблю.

За два часа она выкопала пять корней. Больше ей было не нужно.

Полынь росла ниже, на каменистых южных склонах, где лес расступался и солнце за лето прокаливало землю до сухого звона. Виолетта спустилась туда, когда небо на востоке едва заметно посветлело: не рассвет ещё, а лишь намёк на него, серая тень под чёрным.

Полынь она нашла по запаху за сотню шагов. Горькая, камфорная, пыльная, с металлическим привкусом, от которого першило в горле. Кусты стояли по пояс, серебристо-серые, словно припорошённые пеплом, и в сентябре на их верхушках ещё держались мелкие жёлтые шарики соцветий. Полынный цвет. Этьен Дюбуа называл его в своей книге «горькой звездой» и советовал срезать его только в последние дни перед осенним равноденствием, когда эфирного масла в соцветиях больше всего.

Виолетта развернула промасленную ткань и достала серебряный серп.

Она срезала соцветия одно за другим, коротким движением снизу вверх, придерживая стебель левой рукой. Серебро входило в стебель мягко, почти беззвучно, и из среза выступала капля густого зеленоватого сока. На воздухе капля мгновенно начинала пахнуть сильнее. Руки Виолетты через несколько минут покрылись горькой смолистой плёнкой, и этот запах въелся в кожу так глубоко, что потом, дома, она будет отмывать его три дня.

На обочине лесной дороги, у старого межевого камня, росла вербена. Скромная трава с жёсткими стеблями и крошечными бледно-сиреневыми цветами, какую сотни людей в год проходят мимо, не взглянув. Римляне называли её священной травой и мели ею алтари Юпитера. Галльские жрецы собирали её в час, когда ни солнце, ни луна не стоят на небе, — ровно в такой, как сейчас. Запаха у лекарственной вербены почти не было. Лишь если растереть лист между пальцами, появлялось что-то слабое, сухое, травянистое, с горчинкой. Виолетта срезала два десятка стеблей и уложила их в отдельный мешочек с вышитой буквой V.

Оставалось последнее растение. За ним ей пришлось ехать.

В километре от лесной дороги, на опушке, стояли развалины фермы. Её бросили ещё до войны, когда молодые ушли в долину, на фабрики Сент-Этьена, а старики умерли один за другим, и больше в неё никто не вернулся. От фермы остались три стены из грубого гранита, провалившаяся крыша, заросший крапивой очаг и каменное корыто для воды, треснувшее пополам. Здесь пахло сырым камнем, крапивой, мышами, старой золой, птичьим помётом и тем особым запахом, какой бывает только в местах, откуда ушли люди: запахом остывшей жизни.

Белена любит людей. Она растёт там, где люди жили: у стен, у порогов, на кучах мусора и навоза, на заброшенных огородах. Когда люди уходят, она остаётся, как остаётся после костра зола. Виолетта знала этот куст восьмой год. Каждую осень он поднимался на том же месте, у северной стены, возле очага, между крапивой и лопухами.