18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Петр Сойфер – Вкус вечности (страница 2)

18

В начале восьмидесятых годов прошлого века у последнего фармацевта рода Дюбуа родилась дочь. Её назвали Виолеттой, в честь фиалки, чей запах, как утверждают парфюмеры, нельзя удержать надолго: он оглушает обоняние, и через несколько вдохов нос перестаёт его слышать, чтобы потом услышать снова.

С раннего детства девочка обладала тем же даром, что и Этьен. Она отказывалась от молока, если корова паслась на лугу с полынью. Она угадывала, кто из гостей пил накануне, а кто плакал. Она знала, что мать больна, за год до того, как это узнали врачи, потому что от материнской подушки начало пахнуть иначе: мокрой штукатуркой и чем-то металлическим. Отец водил её в аптеку по субботам, давал нюхать травы из ящиков и радовался её памяти. Он надеялся, что дочь станет фармацевтом. Виолетта стала поваром.

Разница, как она поймёт много позже, заключалась лишь в размере посуды.

Аптеку продали в конце девяностых, через полгода после смерти отца. Покупатель, сеть оптик, снёс полки и заменил их стеклянными витринами с оправами. Из всего имущества Виолетта оставила себе две вещи. Чёрную книгу она не открывала почти двадцать лет. Зеркало повесила в спальне над своим будущим рестораном, в старом доме на той же улице Сен-Жан, напротив окна, выходившего на восток.

Каждое утро она смотрелась в него. Сначала по привычке, потом по необходимости, потом по потребности, не имевшей для неё названия.

В то утро, когда ей исполнилось тридцать пять лет, через четыре месяца после похорон мужа, Виолетта Дюбуа стояла перед зеркалом при свече, как стоял когда-то её далёкий предок. Лицо было прежним. Кожа гладкой. Под глазами лишь слегка темнело от бессонницы. Она поднесла к носу запястье, чтобы услышать собственное тело так, как слышала всех остальных, и замерла.

Под привычным запахом мыла, соли и тёплой кожи, на самом дне, лежала новая нота. Слабая, жирная, с оттенком сухой травы и старого воска. Её не услышал бы никто на свете. Виолетта услышала.

В тот же вечер она спустилась в кладовую, открыла сундук и достала книгу в чёрной телячьей коже. Из неё выпала сухая веточка горечавки и рассыпалась в пальцах в бурую пыль.

Зеркало не сказало ни слова. Оно видело это лицо у одиннадцати поколений Дюбуа и умело ждать.

Глава 1. Алтарь у подножия Фурвьер

Виолетта Дюбуа просыпалась в четыре часа сорок минут без будильника. Будильник ей был не нужен, как не нужен он часовому механизму. За десять лет её тело выучило время так же твёрдо, как выучило рецепт соуса беарнез или порядок специй в ящиках на кухне. Она открывала глаза в темноте, лежала неподвижно ровно столько, сколько требовалось для трёх глубоких вдохов, и слушала комнату.

Комната пахла остывшим воском, льняными простынями, высушенными на ветру, и старым деревом ставен. Из щели под окном тянуло Соной: в сентябре река пахла прохладнее, чем летом, к её иловому духу примешивались палые листья платанов с набережной и дизельная гарь первой баржи, шедшей к Перрашу. Снизу, с улицы Сен-Жан, поднимался запах мокрой брусчатки. Дворник уже прошёл со шлангом. Пекарня на углу ещё не открылась, но в её подвале, за двумя стенами и тридцатью метрами переулка, пекарь Бернар уже вынимал из печи первые багеты, и Виолетта слышала их отсюда: корку, слегка подгоревшую с одного бока, потому что заслонка у Бернара закрывалась неплотно с прошлой зимы.

Всё было на месте. Мир за ночь не изменился. Можно было вставать.

Она поднималась, не зажигая электричества. Электрический свет лжёт, считала Виолетта. Он плоский и равнодушный, он заливает лицо одинаково со всех сторон и прячет рельеф, как прячет его туман. Лампы в ванных комнатах придуманы для того, чтобы люди могли жить, не зная правды о себе. Виолетта предпочитала правду.

На комоде у окна стоял подсвечник из потемневшего серебра. Свечи Виолетта покупала у пасечника из Бюже, в деревне под Амберьё, по две дюжины раз в сезон: чистый пчелиный воск без стеарина, тёплого цвета старой слоновой кости. Горел такой воск медленно, почти без копоти, и пах мёдом, прополисом и немного летним лугом. Спичку она зажигала о коробок одним движением и сразу гасила пальцами, чтобы запах серы не успел расползтись по комнате.

Пламя вытянулось, качнулось и замерло. Из темноты проступило зеркало.

Почти за четыре столетия оно не изменилось в размерах, но изменилось во всём остальном. Ореховая рама потемнела до цвета крепкого кофе, листья аканта на ней стёрлись от прикосновений, и в одном месте, справа внизу, резчик когда-то сорвал резец: там осталась крошечная щербинка, похожая на след ногтя. Виолетта знала её с четырёх лет. Стекло было чуть зеленоватым, с едва заметной волной у верхнего края, где его распрямляли в муранской печи. Амальгама болела. Серые пятна, начавшиеся в погребе в год осады, за два века разрослись в целую карту: архипелаг островов с тусклым металлическим блеском, окружавший центр зеркала со всех сторон. По краям пятна сливались в сплошную дымку, и отражение уходило в неё, как уходит берег в утренний туман. Свободным оставался лишь овал посередине, чуть больше человеческого лица.

Виолетта давно заметила, что за последние годы этот овал уменьшился. Она измеряла его раз в год, в день осеннего равноденствия, портновской лентой, и записывала результат в чёрную книгу. За десять лет овал сжался на четыре миллиметра по вертикали и на три по горизонтали.

Зеркало старело. Она — нет.

На мраморной доске комода, слева от подсвечника, стоял фаянсовый кувшин, а рядом с ним широкая медная чаша, вылуженная изнутри оловом. Воду для кувшина Виолетта привозила сама, раз в неделю, в стеклянных бутылях из родника в горах Пила, над деревушкой Ла-Валла. Вода была мягкой и холодной, с едва уловимым привкусом гранита и мха. Из-под крана она не умывалась никогда. Городская вода пахла хлором и старыми трубами, и этот запах оставался на коже до полудня.

Она налила воду в чашу. Сняла ночную рубашку, сложила её вдвое и повесила на спинку стула. Собрала волосы на затылке и заколола их черепаховым гребнем, доставшимся от матери.

Потом наклонилась и опустила лицо в воду.

Холод обжигал. Первые две секунды он был невыносим: сжимал виски, давил на веки, и кровь отливала от щёк так резко, что в ушах начинало звенеть. На третьей секунде боль отступала. На пятой приходила ясность. Виолетта считала до двенадцати. Двенадцать — число апостолов, число месяцев, число знаков зодиака. Этьен Дюбуа в своей книге рекомендовал утреннее омовение в ледяной воде «для укрепления пор и изгнания из кожи ночных миазмов» и тоже считал до двенадцати. Виолетта не знала, верила ли она в миазмы. Зато она знала, что через двенадцать секунд капилляры сжимаются и кожа становится плотной, как свежий фарфор.

Она выпрямилась. Вода стекала по шее, по ключицам, по груди. Виолетта не вытиралась. Полотенце трёт кожу, а трение есть начало износа. Она стояла перед зеркалом неподвижно и ждала, пока влага высохнет сама, и в ожидании начинала осмотр.

Осмотр проходил в раз и навсегда установленном порядке. Порядок этот Виолетта составила десять лет назад и не нарушила его ни разу, даже в то утро, когда в ресторане ночью лопнула труба и повар-кондитер звонил ей шесть раз подряд.

Сначала лоб. Она подносила свечу ближе, почти касаясь пламенем стекла, и смотрела на кожу сбоку, в скользящем свете, как реставратор смотрит на холст. Скользящий свет беспощаден: он показывает каждый бугорок, каждую тень, каждый след будущей морщины задолго до её появления. Лоб был гладким. Тонкая горизонтальная линия, появившаяся было у неё в тридцать четыре года и напугавшая её тогда до тошноты, исчезла без следа десять лет назад и больше не возвращалась.

Затем виски. Затем кожа между бровями, где у женщин, привыкших щуриться над плитой, рано ложатся две вертикальные складки. Складок не было.

Затем веки. Виолетта закрывала один глаз, потом другой, и оттягивала кожу кончиком безымянного пальца, самого слабого из всех, в сторону виска. Отпускала. Считала, за какое время кожа вернётся на место. Упругость век — лучший из известных ей способов узнать возраст. Кожа двадцатилетней возвращается мгновенно, словно её и не трогали. Кожа сорокалетней медлит, собирается мелкими складками и расправляется неохотно, как бумага, намокшая и высохшая. Кожа Виолетты возвращалась мгновенно.

Потом уголки глаз. Потом носогубные линии, от крыльев носа к углам рта: самое коварное место, где время работает тихо и неутомимо, как вода, точащая камень. Потом губы, их контур, чёткость каймы, цвет. Потом подбородок и линия челюсти. Она поворачивала голову влево и вправо, медленно, и следила за тенью, скользившей по скуле. Тень ложилась ровно.

Потом шея. Шея выдаёт женщин беспощаднее лица, потому что о лице они заботятся, а о шее забывают. Виолетта не забывала. Она запрокидывала голову, смотрела на кожу под подбородком, затем опускала подбородок к груди и смотрела снова, отыскивая кольца, горизонтальные складки, дряблость. Их не было.

Последними шли руки. Виолетта клала их на мраморную доску ладонями вниз и подносила свечу. Руки повара проживают две жизни за одну: ожоги, порезы, соль, щёлок, горячая вода, ледяная вода, лук, чеснок, уксус. Руки старятся раньше всего остального тела и лгать не умеют. На тыльной стороне её ладоней не было ни пятнышка. Вены не выступали. Кожа на костяшках не собиралась в мелкие ромбы. Лишь на указательном пальце правой руки белел тонкий шрам от ножа, полученный в девятнадцать лет на кухне ресторана в Роане. Шрам был старше всего остального её тела. Иногда, глядя на него, Виолетта испытывала к нему смутную неприязнь, как к свидетелю, знающему слишком много.