Петр Сойфер – Тайна сожженных дневников Байрона (страница 1)
Петр Сойфер
Тайна сожженных дневников Байрона
ТАЙНА СОЖЖЁННЫХ ДНЕВНИКОВ
ЛОРДА БАЙРОНА
Доктор Пётр Сойфер
От автора
Это художественное произведение. Джордж Гордон Байрон, Августа Ли, Аннабелла Милбэнк, Тереза Гвиччоли, Томас Мур, Джон Мюррей и другие персонажи основаны на реальных исторических личностях, а описанные здесь события — отъезд из Англии, брак и развод, жизнь в Италии, участие в греческом восстании, смерть в Миссолонги и уничтожение мемуаров Байрона в мае 1824 года в конторе Джона Мюррея — опираются на известные биографические факты.
Однако внутренние монологи, дневниковые записи, диалоги и образ Тени — психологического двойника Байрона — являются авторским вымыслом. Новелла не претендует на документальную точность и не должен восприниматься как биографический источник: это попытка художественно исследовать природу славы, стыда, зависимости и саморазрушения через призму одной из самых мифологизированных жизней XIX века.
Пролог
Начало XIX века умело хранить два лица одновременно: одно — для гостиных, где говорили о добродетели, порядке и семейном очаге; другое — для того, что происходило за закрытыми дверями тех же гостиных. Байрон не изобрёл этого раздвоения. Он лишь отказался в нём участвовать.
За двадцать лет — от хромого мальчика из обедневшего шотландского рода до самого знаменитого поэта Европы — он успел стать тем, кого невозможно удержать ни в одной роли дольше сезона. Сегодня нежный до слёз, назавтра — жестокий до отчуждения; месяц ярости мог смениться месяцем безграничного великодушия, а щедрость — холодным расчётом, будто внутри него по очереди выходили к свету несколько разных людей. Современники называли это гениальностью, порочностью, болезнью — смотря по тому, кто от него в этот момент пострадал или кого он в этот момент очаровал.
Он одевался так, что о нём писали статьи; держал в доме медведя, потому что устав Кембриджа запрещал собак; тратил состояние быстрее, чем зарабатывал славу, и говорил правду там, где принято было лгать из вежливости. Общество, требовавшее благопристойности на публике и снисходительно закрывавшее глаза на приватные грехи, он ставил в неловкое положение самим фактом того, что не делал разницы между этими двумя пространствами. Он не скрывал того, что считалось стыдным; он стыдился того, что принято было скрывать.
За это ему платили обожанием и изгнанием — часто одновременно.
Через месяц после его смерти в греческом Миссолонги четверо мужчин соберутся в лондонской конторе, чтобы решить судьбу дневников, которые он вёл почти всю жизнь. То, что произойдёт в этой комнате, станет последним актом давнего спора: имеет ли эпоха право отредактировать человека, которого сама не смогла вынести целиком.
Глава 1
Лондон пах дождём и пылью угольных подвалов. Двадцать шестое апреля 1824 года — день, который должен был бы принадлежать весне, но вместо этого застрял в промозглой серости, словно сам город не решал, траур ли это или просто очередное недоразумение погоды. На Альбемарл-стрит, в доме номер пятьдесят, в гостиной второго этажа горел камин. Дрова трещали слишком громко для того времени года, и этот звук раздражал Джона Мюррея.
Он стоял у камина, спиной к комнате, хотя обычай требовал от хозяина иного расположения. Его ладони были сжаты за спиной, пальцы перебирали край жилета — привычка, казавшаяся ему незаметной, но уже замеченная Томасом Муром за прошедший час. Мюррей был издателем, а издатели, по определению Мура, — люди, привыкшие управлять видимостью. Когда они нервничают, они прячут руки.
— Вы хотите, чтобы я поверил, — сказал Мур, не поднимая глаз от стола, — что это вопрос торговой этики.
Мюррей не обернулся.
— Я хочу, чтобы вы поверили, что это вопрос последствий. Этика, мистер Мур, — роскошь для тех, кто не подписывал чеки за чужие долги.
На столе между ними лежали четыре тетради в коричневом переплёте, связанные лентой, цвет которой когда-то был бордовым, а теперь стал похож на высохшую кровь. Рядом — узелок писем, перстень с гербом, часы в серебряном футляре, несколько листов на тонкой бумаге с печатью консульства. Вещи мёртвого человека, доставленные из Миссолонги через Лейпциг, через Гамбург, через все порты, где груз проверяли на предмет чумы и революционных прокламаций. Они прибыли накануне вечером. Мюррей получил их лично от курьера и не открывал до утра.
Мур сидел в кресле, которое не предназначалось для человека его комплекции — оно было слишком низким, слишком мягким, с подлокотниками, обитыми выцветшим бархатом. Ирландец чувствовал себя в нём ребёнком, посаженным за стол взрослых, и ненавидел это ощущение. Он ненавидел больше, чем ненавидел Мюррея, больше, чем ненавидел собственную беспомощность. В кармане его камзола лежало завещание, текст которого он знал наизусть. «Моему другу Томасу Муру — мои дневники, с тем чтобы он распорядился ими по своему усмотрению». Усмотрение. Слово, которое казалось широким, как океан, и пустым, как чёрная комната.
— Вы открывали? — спросил Мур.
— Я просмотрел первые страницы, — Мюррей наконец обернулся. Его лицо было цвета восковой свечи, с тёмными пятнами под глазами. Он не спал. — Достаточно, чтобы понять, что это не литература, мистер Мур. Это исповедь. А исповеди, в отличие от поэм, не приносят дохода. Они приносят иски.
В комнате было ещё два человека. Один — молодой человек в чёрном сюртуке, с портфелем на коленях, — представлял интересы леди Байрон. Его звали Уиггинс, или, возможно, Уиггинс был его фамилией; Мур не запомнил, потому что тот сказал это слишком тихо, слишком быстро и слишком по-адвокатски. Второй — пожилой джентльмен с красным носом и дрожащими руками, — прислан от имени леди Августы Ли, сестры покойного. Он не представился вовсе, сославшись на простуду, и с тех пор сидел у окна, стараясь не кашлять в сторону стола.
Мур протянул руку к тетрадям. Его пальцы коснулись переплёта. Кожа была шершавой, прошитой вручную, с кое-где торчащими нитками. Он узнал почерк. Это был тот самый почерк — наклонный, слишком быстрый, с буквами, которые словно спотыкались друг о друга в спешке за собственными мыслями. Байрон писал так, будто бумага могла исчезнуть под пером.
— Завещание даёт мне право, — сказал Мур медленно, — прочесть всё, прежде чем я приму решение.
— Завещание, — вмешался Уиггинс, — не отменяет законных интересов семьи.
— Законных интересов семьи, — Мур повернулся к нему, и в его голосе зазвучала та ирландская интонация, которую он обычно старательно глушил в присутствии англичан, — не существует отдельно от воли покойного. Он доверил мне эти тетради. Не вам. Не леди Байрон. Не Мюррею. Мне.
— И что же вы собираетесь с ними делать? — спросил Мюррей. — Печатать? Продавать по частям в «Морнинг Кроникл»? Или, может быть, устроить чтение в Друри-Лейн, с оркестром и декорациями?
Мур не ответил. Он развязал ленту. Тетради расступились, как рот, который долго держали на замке. Первый том был помечен цифрой «I» на корешке — не Байроновым почерком, а чужим, аккуратным, вероятно, слуги или секретаря в Равенне. Мур открыл его. Бумага пахла солью и чем-то сладковатым, чужеродным — может быть, оливковым маслом, может быть, просто запахом южных комнат, где бумага впитывала жару и пыль вместо лондонского тумана.
Первая страница была датирована 17 сентября 1816 года. Женева. Вилла Диодати.
«Начинаю сегодня, потому что вчера было поздно, а завтра будет ложью», — гласила первая строка.
Мур прочитал её про себя, затем вслух, негромко, так что слова едва долетели до Мюррея:
— «Начинаю сегодня, потому что вчера было поздно, а завтра будет ложью».
Уиггинс фыркнул. Представитель Августы откашлялся в платок.
— Поэтическая манера, — сказал Мюррей. — Он всегда начинал так. Вы помните «Чайльд-Гарольда»? «There is a pleasure in the pathless woods». Всё это — театр, мистер Мур. Театр для себя.
Мур листнул страницу. Почерк становился небрежнее, слова сближались, строки сползали вниз, как будто писавший ускорялся, убегая от собственного отражения в чернилах.
«Мюррей, должно быть, уже жалуется, что я не присылаю стихов. Скажу ему: стихи — это то, что я делаю, когда не могу дышать. А здесь, в этой комнате, дышать можно. Хотя бы потому, что дождь не даёт умереть от собственной сухости».
Мур поднял глаза. Мюррей смотрел на него с выражением человека, который только что увидел, как кто-то открывает его личное письмо.
— Он упоминает вас, — сказал Мур.
— Он упоминал меня всегда, когда нужны были деньги.
— Здесь он упоминает вас, чтобы сказать, что вы жалуетесь.
Мюррей подошёл к столу. Его тень упала на тетради, разделив страницу на светлую и тёмную половины.
— Мистер Мур, — его голос стал тише, почти интимнее, — позвольте мне объяснить вам, чем мы здесь занимаемся. Мы не читаем дневник умершего друга. Мы оцениваем боеприпасы. Каждая страница этой рукописи — это пуля. И она может лететь в любую сторону. В леди Байрон, которая, между прочим, живёт в Керкби-Мэллори и воспитывает его дочь. В леди Августу, у которой есть муж, дети и репутация, оберегаемая всю жизнь дольше, чем он берёг свою. В моё издательство, которое выпустило его книги, платило его долги и терпело его капризы десять лет. И, наконец, — в вас, мистер Мур. Потому что если вы выпустите эти тетради в свет, вы станете человеком, который продал труп друга за посмертную славу.