Павел Зайцев – История моей жизни. Записки пойменного жителя (страница 69)
Он тоже согласился, что подбор и прием дополнительных семей надо предоставить самим инициаторам при условии, конечно, что они не будут отдавать предпочтение наиболее зажиточным из соображений создать коммуну «побогаче».
К чести инициаторов надо сказать, что кулаков они расценивали правильно. И не только кулаков фактических, но и вообще людей, придерживавшихся кулацких взглядов. Например, Бородин Иван Андреевич — крепкий, малосемейный мужик, имевший отменно хороший скот и многое другое, нажитое «умелым» хозяйствованием, просился в коммуну, но поставил условием разрешить ему продать часть имущества, оставив деньги в свою пользу. При этом он обещал внести в коммуну имущества в сравнении с другими на максимальную сумму пропорционально числу едоков. И мужик он был работящий, трезвый и уживчивого характера, но инициаторы решительно ему отказали.
Долгим было это собрание, и к концу его коммуна была окончательно организована в составе 23 семейств, 113 едоков![423] Выделенная тройка взяла у всех коммунаров на учет все имущество. Каждый дал подписку о сохранении этого имущества в целости до того времени, когда будут возведены общие постройки и станет возможным обобществить все фактически. Одновременно решили немедля добиваться отвода участка, чтобы приступить по санному пути к перевозке всего имеющегося у коммунаров леса и построек, которые поновее, и могут пойти на возведение общих скотных дворов и жилых домов.
Первые испытания
Регистрировать устав коммуны мне пришлось ехать в Устюг: тогда только при губземуправлении была колхозсекция. Не без труда удалось мне добиться регистрации нашего драконовского устава. Я постарался доказать, что временно это необходимо, а потом, когда коммуна организационно и хозяйственно окрепнет, можно будет и пересмотреть устав. Со мной согласились, наконец.
Пока я находился в Устюге, по моему заказу сделали для коммуны печать и штамп. Я поспешил с этим для того, чтобы увеличить авторитет коммуны в глазах коммунаров и окружающего населения, чтобы все почувствовали, что коммуна узаконена властью.
Вернувшись домой, я убедился, что моя забота не была напрасной. Пока я ездил, кулацкая часть деревни успела создать вокруг коммунаров атмосферу недоброжелательства, даже травли. При встречах соседи открыто насмехались и издевались над коммунарами, пророча им нищету, а некоторые пугали их, что вот, мол, весной будет война, советскую власть свергнут, и тогда мы будем ремни вырезать из ваших шкур.
А коммуна ведь состояла не из отборных, закаленных бойцов, не из людей с широким политическим кругозором, а из самых обыкновенных мирных хлеборобов. Поэтому сыплющиеся на них угрозы не могли не произвести на них впечатления, не подействовать на состояние их духа.
Лишь только я заявился домой, ко мне прибежал казначей нашей коммуны Илья Васильевич Бородин, в просторечии Илюха Сусленок, и рассказал мне обо всем этом, добавив, что уже многие коммунары приготовили заявления о выходе из коммуны. По его тону и выражению лица я понял, что и у него такое заявление заготовлено, и что он ожидает, чтоб я сказал: «Ну что ж, если не хотите, так можно все и прикончить…»
Но я не показал ему вида, что меня это тревожит, сказал, что ничего, мол, все уладится, и велел ему собрать коммунаров на собрание: хочу, мол, доклад сделать о поездке в Устюг. В то же время послал записку члену сельсовета, чтобы он собрал общедеревенское собрание по вопросу отвода земли коммуне. Я хотел, собрав сначала коммунаров отдельно, воодушевить их, а потом двинуться с ними на общедеревенское собрание, на котором в случае кулацких выпадов повести дело так, чтобы заставить кой-кого прикусить языки и дать им почувствовать, что ждать свержения советской власти нет оснований.
В числе коммунаров был мой двоюродный брат Березин Фёдор Михайлович. Хозяйство у них было крепкое, хотя исключительно трудовое, достаток был нажит упорным трудом и скупостью его отца. Семья была большая, но Федор шел в коммуну только с собственно своей семьей — женой и двумя детьми. Я знал его как человека, которого ничто новое не интересует, поэтому, еще когда в первый раз собрались инициаторы, спросил его, не по ошибке ли он сюда попал, не передумает ли после, и предупредил, что если он надумает выходить, то с ним будет поступлено по уставу, какой мы собирались принять. Он заверил тогда собравшихся, что пришел не зря, а твердо решил и колебаться не будет.
И вот в этот раз, лишь только коммунары собрались, и я приступил к проведению собрания, этот самый Фёдор подает мне целый лист курительной бумаги, исписанной карандашом. Смотрю — заявление о выходе из коммуны. Значит, мое предположение насчет его оправдалось, он первый попятился! Я им не дорожил бы, черт с ним, пусть уходит, но дать ему возможность уйти теперь было опасно.
В лучшем случае это дало бы обильную пищу нашим недругам, которые подняли бы крик, что коммуна уже разбегается, а в худшем в такой тревожный момент это могло послужить дурным примером и для других не очень устойчивых коммунаров.
Поэтому я решил во что бы то ни стало его удержать. Я ему напомнил, как его предупреждал, и как мы, принимая устав, решили, что он будет для нас законом, который не может быть нарушен. А согласно уставу он может уйти, только оставив в коммуне все свое имущество. В подтверждение законности нашей коммуны, а, следовательно, и ее устава, я оттиснул на листе бумаги печать и штамп, где красовалось название, данное нами коммуне — «Прожектор», и пустил этот лист по рукам. У некоторых коммунаров при виде этих атрибутов лица расплывались в улыбку, они радовались укреплению позиций коммуны. Но Фёдор заявление все же обратно не взял. Да я был рад уже тому, что другие не подают: наверняка еще у многих они были заготовлены и лежали в карманах. А Фёдору сказал, что ладно, мол, твое заявление мы разберем завтра, а теперь пойдем на общедеревенское собрание.
Когда мы пришли, была в сборе уже вся деревня, просторная изба была набита людьми, как овин снопами, часть мужиков сидела и на печи, и на полатях. Встретили нас недружелюбно, насмешками.
Я вначале держал себя так, чтобы им казалось, что и я их побаиваюсь. Это развязало им языки, они еще сильнее стали насмехаться и даже грозить. Некто Ванька Налим (Бородин Иван Михайлович) выступил с довольно пространной речью в том смысле, что вот, мол, боролись мы против помещиков и свергли их, а теперь новые помещики заводятся.
Подталкиваемый мной член сельсовета, собиравший и открывавший собрание (он один остался в единоличном секторе, остальные пять членов сельсовета вступили в коммуну), несколько раз предлагал избрать президиум, но каждый раз собравшиеся отвечали криком: «Не надо президиума, много чести будет для коммунаров!» Словом, настроение было явно враждебным. Но, несмотря на мою тактику, присутствовавшие на собрании кулаки открыто не выступали, придраться было не к чему. Больше шумели бедняки, явно настроенные другими. На другой день ко мне пришел один из них, Пармен Митьки Морозка, и рассказал, что когда шли на собрание, то его один кулак подучивал: вы, говорит, бедняки, кричите смелее, вам ничего не будет, а нам нельзя. Через неделю этот Пармен вступил в коммуну.
Под градом насмешек и угроз коммунары съежились и молчали — одни потому, что я по дороге на собрание посоветовал не схватываться сразу, а другие, может быть, и начали колебаться, сомневаться в правильности принятого решения.
Дав крикунам вволю нашуметься, я попросил разрешить поговорить и мне. Речь моя была резкой и откровенной. Беднякам и середнякам я сказал, что они напрасно слушают кулаков, натравливающих их против мероприятий советской власти. Мол, если у вас самих пока не хватает решимости пойти по пути новой жизни, то вы должны, по крайней мере, смотреть с уважением на своих соседей, которые этот путь избрали, учиться у них и помогать, чем можно. А кулакам и подкулачникам я заявил прямо, что мы их прищемим, что завтра же здесь будет начальник милиции и привлечет, кого следует, к ответственности.
Решительность и уверенность моей речи произвели действие, какого я даже не ожидал: все наши ярые враги притихли, а остальные загудели примирительно, что они-де ничего против коммуны не имеют и будут рады, если у коммунаров дело пойдет хорошо.
Собрание мы оставили с видом победителей, насмешек вслед нам уже не раздавалось. Идя по улице, коммунары весело и оживленно разговаривали, как будто это были совсем не те люди, какие недавно шли на собрание. И тут Фёдор Михайлович обратился ко мне: «Дай-ко, Юров, мой-то лист, я его выкурю». И больше уж он ни разу не собирался уходить из коммуны.
Свое обещание я сдержал, рано утром позвонил в райком, информировал о положении в деревне и попросил прислать начальника милиции. Он под вечер того же дня приехал. Мы с ним посоветовались, и он согласился, что, хотя явного состава преступления как будто и нет, но по политическим соображениям кой-кого нужно привлечь к ответственности. И он привлек двоих и быстренько передал дело в суд. Одному дали год отсидки, а другому три месяца принудработ. Потом коммунары мне говорили: «Ну, Юров, теперь как другой народ стал в Нюксенице. Какие все стали уважительные! Только кулаки при встрече отворачиваются — видно, что не любо им на нас смотреть».