Павел Зайцев – История моей жизни. Записки пойменного жителя (страница 37)
Под вечер, когда мы прошли километров пятнадцать, нас повели в сторону от дороги, в лес. У нас так и упало сердце: ну, думаем, конец нам, отведут нас в сторону и прострочат пулеметами. Такими соображениями мы тихонько обменивались между собой.
Но мы ошиблись. Было уже темно, когда нас привели не поляну. Часть ее была ограждена горевшими на длинных шестах факелами, в этот круг нас и завели. Через переводчика объявили, что тут мы будем ночевать, что мы не должны выходить за линию факелов, а если кто вздумает выйти, то часовые будут по ним стрелять. И еще объявили, что сейчас нам будет выдан ужин. Действительно, через час нам дали в наши котелки, которые мы не бросили, как винтовки, стакана по два сладкого кофе и по мешочку, размером с табачный кисет, каких-то галет.
«Ну, — заговорили мы, — видно, нас убивать не будут, иначе зачем бы они стали тратить на нас эти ценные и нужные им самим продукты». Это гостеприимство расположило нас к немцам. Поужинав, мы спокойно заснули, как не спали уже давно: ведь в окопах именно ночью приходилось бодрствовать. Солнце уже было высоконько, когда нас подняли и приказали готовиться к следованию дальше. Вели нас пешим порядком до посадки на поезд в каком-то маленьком немецком городишке — если память не изменяет, назывался он Лембергом — еще пять дней, но уж такого гостеприимства мы больше не встречали.
За все пять дней нам ничего не дали поесть. Кажется, день на третий нас остановили на привал около одного ихнего комендантского пункта, выстроили на поле и через переводчика приказали петь молитву перед обедом. Сам комендант стоял и слушал, как мы в тысячи голодных глоток выли «Отче наш».
Когда мы закончили, он объявил, что спели плохо и приказал повторить. Мы повторили, он ушел, а мы стали ждать обеда. Ожидание затянулось, мы устали стоять, по одному сели, обеда все не несут. Наконец опять пришел комендант и снова приказал петь молитву. Прослушал, опять ушел, и только после этого через некоторое время нам принесли бачки с «кофе» — это был заварен жареный ячмень и ничем не подслащен. На четыре человека по солдатскому котелку. Я получил это угощение вместе с Ванькой Николиным, Васькой Ванькиным и Илюхой Пудовым с Уфтюги, который был в другой роте, но теперь, как земляк, держался около нас.
Пили мы этот кофе как божественный нектар, черпая понемногу своими неразлучными солдатскими деревянными ложками. Без хлеба, конечно: его, примерно по полфунта, дали только офицерам. Наш ротный, между прочим, есть хлеб демонстративно отказался, заявив принесшему его немецкому солдату, что у нас в России такого хлеба и свиньи есть не будут. Это была неправда, хлеб по виду был лучше нашего солдатского, ротный, по-видимому, просто хотел показать гордость русского офицера, плененного «тевтонами», «гуннами», как величали тогда немцев в нашей прессе.
Шли мы целыми днями, километров по 40–50 в день. Я ковылял на своих худых ногах, как обморозившаяся курица. Иногда казалось, что дальше идти уже невозможно, но, стиснув зубы, я напрягал все силы и старался идти, не отставать от своих товарищей.
Среди нас держалось мнение, что всех отставших немцы приканчивают. Так ли это было — я и теперь не знаю, возможно, кой-где и было. Рассказывали, что нередко и наши казаки, взявшись сопровождать пленных немцев, в пути их приканчивали. Такое зверство бывало с обеих сторон, все зависело от моральных устоев отдельных людей, имевших в руках оружие.
Одну ночь мы провели на площади какого-то польско-еврейского городишка. Всю ночь шел дождь, но мы, устав от перехода, крепко спали на камнях залитой водой мостовой. Когда проснулись, нас уже ласково грело поднявшееся солнце. День наладился теплый, солнечный, и мы в пути за день обсохли.
Утром после следующего ночлега я никак не мог встать на свои окончательно разбитые ноги и понял, что двинуться дальше без помощи не смогу. Намекнул об этом своим землякам Ваньке и Ваське, но они не проявили готовности помочь мне. Наблюдая это со стороны, Юшков сказал: «Ничего, Юров, не горюй, не оставлю». И когда пошли, он помог мне встать на ноги. А ноги мои были в таком состоянии, что если он меня отпускал, я тут же падал, не имея сил сделать ни одного шага.
Так, поддерживаемый им, я, с трудом переставляя ноги, прошел километров пять, а потом ноги поразмялись, и я смог идти дальше без помощи. Как я благодарен до сих пор за эту отзывчивость моему товарищу, но вот не догадался тогда взять его адрес, а в плену потерял его из виду.
В городе, откуда мы должны были отправиться по железной дороге, мы в ожидании отправки сидели на городской площади, на мостовой. Случайно около себя я обнаружил втоптанную в грязь корочку хлеба, так примерно 4 на 4 см, толщиной 2–3 мм. Я отскреб с нее грязь и съел. Какая она была вкусная!
Погрузили нас в вагоны — конечно, в товарные — и заперли. В вагоне, где был я, до этого, очевидно, перевозили крупную соль, мы выковыривали кристаллы ее из щелей и ели.
Но вот на одной из остановок нам дали, наконец, примерно по фунту хлеба, это на шестой день пути. Получая его, мы уговаривались съесть немного, а остальное поберечь на завтра, но минут через 20–30 ни у кого уже не осталось ни крошки. Оставалось только удивляться, какой вкусный хлеб немцы умеют печь!
Военнопленный 303
Привезли нас в лагерь при городе Черске[268]. Бараки были наполовину в земле. Посредине канава — проход, по сторонам — подобие нар. Верхняя надземная часть и крыша из досок, покрытых толью. Каждый барак рассчитан на 150 человек.
По приезде нам приказали все свое имущество сдать в дезинфекцию, и мы остались, буквально, в чем мать родила. В таком виде нас погнали к бане и построили четырехугольником во дворе. Посредине мы увидели наши вещевые мешки, около которых стояло несколько немецких солдат и с ними переводчик из русских евреев.
Вытащив из первого мешка брюки и гимнастерку, они спросили: «Чье это?» Когда «хозяин» отозвался, ему предложили подойти, забрать свои вещи, но когда он подошел, его стали полосовать по чему попало ремнями, притом тем концом, на котором была увесистая пряжка. Избиваемый извивался от боли, старался убежать, а за ним гонялись, как за диким зверем, и хлестали. Потом вызывали следующего. Если кто долго не отзывался, то пугали, что вещи его будут сожжены. Так один за другим чуть не все подверглись этой экзекуции.
Когда трясли мои вещи, я не отозвался, решил — пусть лучше жгут, чем подвергаться этой дикой, унизительной расправе. Но, оказывается, не сожгли, я, как и все, получил на другой день свои вещи. Раздача их производилась по самой простой системе: привезли, свалили все на площади между бараками, и мы сами находили в этой куче свое. Правда, некоторые брали и чужое, если находили, что оно лучше своего, но моих вещей никто не взял, у меня они были незавидные.
Избиение, как нам объяснили через переводчика, было вызвано тем, что мы будто бы не выполнили распоряжения не складывать вещи в мешки, сдавать их россыпью. По-видимому, произошло недоразумение, так как мы такого распоряжения не слыхали.
Баня же состояла в том, что нас загнали под холодный душ. Кто не терпел холодной воды и отпрыгивал, того опять же ремнями загоняли обратно под душ и нарочно держали там дольше. После такой «бани» нам дали по байковому одеялу и отвели в бараки.
На первый раз выдали нам по десятку гнилой картошки и по селедке. Картошка была почерневшая, пахла гнилью, но мы съели ее вместе со шкурой, целиком. О селедке и говорить нечего. После почти недельного поста с такой диеты на другой день многих пришлось отправить в лазарет, в том числе и Ваньку Николина. С той поры я его не видел: хотя в тот раз он поправился, но умер в 1918 году, в пути, когда уже отправляли домой.
Стали немцы выявлять всех видов мастеровщину. Я подумал, что мастеровых, неверное, будут держать не такой массой, и будет поспокойнее, чем в этом муравейнике, да и дисциплина, может быть, будет менее жесткой, и сказался портным, а Ваське Ванькину и Илюхе Пудову советовал записаться плотниками. Но они побоялись: вдруг, мол, проверят, а мы какие плотники, умеем только топор держать.
Нас, заявивших себя мастеровыми, сразу же отвели в особый барак, а на следующий день из лагеря отправили. Я в числе 50 человек попал в город Эльбинг[269] на судостроительный завод, где и прожил три года.
Попал я на работу, ничего общего с портновством не имеющую, на склад лесо- и пиломатериалов в качестве обыкновенного чернорабочего — выгружать бревна и доски из вагонов и барж, укладывать доски в сарай и т. п.
Вскоре по прибытии туда мне удалось приобрести простенький самоучитель немецкого языка. С помощью его и рабочих-немцев, с которыми я работал, очень скоро я научился довольно сносно объясняться по-немецки. Благодаря этому меня вскоре прикомандировали к одному очень славному немцу. Звали его Август Баргель. Был он небольшого роста, хорошо сложен, с правильным лицом, в свои 46 лет начинал седеть. Нам с ним поручили нетяжелое и очень несложное дело: плотницкими карандашами мы по рейке чертили на досках линии для обрезки их на круглой пиле.
Эта благодатная работа у нас с ним продолжалась целую зиму. Если мы видели, что досок становится маловато, то ухитрялись за целый день отчертить досок 15–20. Работали в такие дни только в моменты, когда на горизонте появлялся мастер, а как только он удалялся, мы, не дочертив доску, приостанавливали работу и беседовали.