реклама
Бургер менюБургер меню

Павел Зайцев – История моей жизни. Записки пойменного жителя (страница 39)

18

И надо сказать, что так думалось нам всем, мне тоже как-то не верилось, что может быть такое состояние, когда не хочется есть. Но тут, поразмыслив над словами этого товарища, я постарался разубедить его, да и себя, таким напоминанием: «А припомни-ка, земляк, когда ты дома выходил из-за стола, оставался ли на столе хлеб? А если оставался, то кто тебе мешал есть еще, ну, до тех пор, пока ты хотел?» — «Да, — говорит, — ел, пока хотел». — «Значит, наедался хлебом досыта?» — «А ведь и верно, досыта», — согласился он. Люди — правда, не все — дрались, как собаки, около помоек из-за картофельных очисток. Часами стояли, оттесняя друг друга, перед дверями немцев-конвойных, которые иногда отдавали остатки недоеденного супа, какие-нибудь две-три ложки. К тому же некоторые из конвойных любили, прежде чем отдать эти жалкие остатки, поиздеваться: протянет одному, а когда он бросится — отдернет, протянет другому и так дразнит, пока не надоест, и иногда кончит тем, что выплеснет содержимое миски на людей со словами «получайте все поровну».

Люди нашего кружка, как бы ни были голодны, до подобного унижения не опускались. Да и вообще таких, которые выпрашивали у немцев остатки пищи, было сравнительно немного, большинство пленных их за это не любили, ругали за то, что они унижают достоинство русских людей. Не любили и тех, которые за подачки прислуживали пленным же французам и англичанам. «Союзники» наши, между прочим, немецкой пищей почти не пользовались, им очень аккуратно присылали продукты из дома.

Англичане, каких я видел, показались мне высокомерными. Я не видел, чтобы они вступали в разговор с русскими, всем видом своим они показывали, что считают ниже своего достоинства с нами разговаривать. И я подумал: вот так союзники!

С французами поговорить довелось. Их одно время в нашем бараке было 18 человек. Вскоре после их приезда мы как-то завязали с ними беседу на немецком языке, как умели. Я тогда крепко с ними поспорил. Некоторые из них твердо стояли на том, что немцев надо уничтожать всех, не только взрослых, но и детей, потому что это де такая нация, которая иного не заслуживает. Меня огорошила такая их позиция, я не ожидал такого от представителей «культурной» нации. И горячо с ними схватился, доказывая, что немцы — такие же люди, как французы и англичане, что немецкие рабочие и крестьяне не враги, а братья рабочим и крестьянам Франции, как и других стран.

Этими своими рассуждениями я довел одного из них до белого каления. Он так осатанел, что, казалось, вот-вот бросится на меня драться. Но я решил не сдаваться и упорно отстаивал свое мнение. Он с пеной у рта и с ненавистью в глазах обругал меня, как мог, и ушел на свою койку. За ним ушли еще несколько французов, но большая половина осталась. Один из оставшихся — маленького роста, просто одетый, по-видимому, лучше других владевший немецким, продолжал разговор. Он сказал, что говоривший с нами — парижский домовладелец, он же — мелкий крестьянин, дома у него бедствует семья, и что он и оставшиеся здесь его товарищи смотрят на войну так же, как и мы. А мы, беседовавшие с французами, все придерживались на этот счет одних взглядов, все это были члены нашего кружка. Этот француз убеждал нас, что они считают нас друзьями, а равно и немцев, которые так же смотрят на войну.

После этого этот француз при каждой встрече приветствовал меня с улыбкой: «Бон жур, мусью!», а тот, первый, встречаясь, так и обдавал меня ненавистью.

Дружил со мной, да и с другими ребятами нашего кружка, наш переводчик — еврей из наших пленных, по фамилии Правидло, родиной из Бердичева. Он любил поговорить с нами о грядущей революции, о будущем социалистическом строе, но все же чувствовалось, что он как-то не целиком с нами. Я думал, это потому, что он еще не вполне убежденный. Но вот однажды я открыл, что он — главный поставщик фруктов, папирос и других товаров, которыми торговали на толкучке нашего барака его соплеменники. Это крайне неприятно подействовало на меня. Какого же дурака я валял, подумал я, распространяясь перед ним о социализме и прочем! По моим взглядам, склонность к торговле, к наживе исключала в человеке стремление к социализму. Впрочем, и он этого занятия стыдился и всячески его скрывал.

Торговали, конечно, не только евреи и не все евреи. Торговали и русские, притом обычно более бессовестно и неумело, но все же большинство «продавцов» были евреи.

Антисемитом я не был и тогда и с неторгующими евреями дружил. Еще на фронте был в нашей роте один еврей, по фамилии Губер. Положение его было очень незавидное: парень он был очень скромный, тихий, огрызаться не умел, а это располагало подленьких людей над ним поиздеваться. Делалось это под видом шуток, но эти «шутки» повторялись бесконечно и совсем не давали ему покоя.

Мне пришлось взять его под свою защиту. Всех пытавшихся над ним посмеяться я ядовито высмеивал самих, и они больше при мне этого делать не решались. А где это не помогало, я принимал и более решительные меры.

Словом, взгляды мои в этом отношении были тогда те же, что и теперь, по национальному признаку я людей не сортировал. Но к торгующим я чувствовал неприязнь независимо от национальности, а, значит, и к евреям.

Правидло, по-видимому, умел подлаживаться к начальству и поэтому пользовался привилегиями. Он свободно, без конвоя, ходил в город, что и способствовало его деятельности как поставщика товаров для субагентов. Кроме того, он одно время ходил давать уроки русского языка немцу-доктору, который обслуживал нас.

Как-то в разговоре с Правидлом я сказал, что мне хотелось бы вырваться с завода в деревню, на сельскохозяйственные работы. Он пообещал поговорить с доктором — в деревню отправляли только по слабости здоровья — и через несколько дней сказал мне, чтобы я сказался больным и шел в околоток. Я так и сделал. Доктор осмотрел меня и дал освобождение от работы на 5 дней. Чтобы иметь мне шансы попасть в деревню, а доктору основание признать меня слабоздоровым, нужно было не менее пяти таких освобождений, а я был назначен к отправлению только при седьмом посещении околотка. И каждый раз получал освобождение на 5–7 дней. Ничем я, конечно, не болел, доктор признавал меня больным по соглашению с Правидлом.

Мастеру, под начальством которого я работал, показались подозрительными мои частые заболевания, и, кажется, в шестое мое посещение околотка он приперся туда за мной сам. Доктора еще не было, и он заставил фельдшера (он же фельдфебель) осмотреть меня при себе.

Ну, думаю, я влип. Мастер этот был отменной собакой и больше всего не выносил увиливания от работы. Фельдшер заставил меня раздеться догола, даже кальсоны снять, тогда как при докторе я ни разу не раздевался. Потом он заставил меня встать навытяжку, закрыть глаза и вытянуть руки вперед. Я не знал, что в данном случае может послужить в мою пользу, но решил падать вперед. Мастер и фельдшер сидели передо мной, и я, как телеграфный столб, не сгибаясь, повалился на них. Фельдшер подхватил меня, не дав упасть, и сказал мастеру, что я серьезно болен — по-видимому, он был в контакте с доктором или сам в медицине ничего не понимал.

Назначил меня доктор на сельхозработы в начале июля, и я стал ждать отправки. Жду неделю, вторую, проходит месяц и другой, многие, назначенные позднее меня, уже были отправлены, а я все жду, изредка справляясь через Правидло. Наконец он, уже в сентябре, сам пошел в комендатуру и ему там сказали, что Юрова отправлять не будут, так как против этого возражал сам инженер: если, говорит, отправлять Юрова, тогда всех надо отправлять, он, говорит, работает у меня лучше всех. Вот когда похвала прозвучала для меня хуже всякой ругани!

Да и нельзя сказать, чтобы я заслуживал такой похвалы. Нельзя сказать, чтобы я работал с охотой и старался работать хорошо. Правда, когда попадалась работа нетяжелая, я предпочитал уходить в работу, так как безделье навевало тяжелые думы о семье, о доме. Работал еще и потому, что это было предпочтительнее унижений, оскорблений и побоев, выпадавших на долю уклонявшихся от работы.

Был у нас белорус Игнат, одержимый хроническим увиливанием от работы. Увиливал он даже тогда, когда его работу приходилось выполнять нашим же товарищам. И такой же лодырь был украинец Базильский. Не любили их товарищи за то, что из-за них доставалось тяжелее другим. А мастер и немцы-рабочие донимали их на каждом шагу. Мастер за Игнатом однажды гонялся по заводу с колом, крича: «Фауль ду, хунд!»[275].

У меня не было желания попасть в такую переделку, да я бы, пожалуй, и не побежал. В общем-то, мастер ко мне относился сравнительно хорошо. Хотя характер у него был бешеный, и он нередко кричал как сумасшедший даже на рабочих-немцев, на меня за три года он не кричал ни разу. И ни разу не брал меня под сомнение, кроме случая в околотке. Когда нужно было что-нибудь просить для всей нашей группы — например, прибавки супа, когда работа была потяжелее, вроде выгрузки лесоматериалов — товарищи каждый раз направляли с этой просьбой к мастеру меня. И не было случая, чтобы он мне отказал, а всегда писал записку: «На столько-то человек ввиду особо тяжелой работы дать двойную порцию супа».