реклама
Бургер менюБургер меню

Павел Зайцев – История моей жизни. Записки пойменного жителя (страница 41)

18

Но были среди конвойных и хорошие люди, сохранившие в себе человеческое. Одно время такой отменно хороший конвоир был в нашем бараке. Бывало, когда кого-нибудь из наших посадят в карцер (было и такое заведение при бараке, где давали в сутки только 200 граммов хлеба и два стакана воды), он украдкой от своих товарищей носил туда нашим пищу. И делал это без приторной слащавости, просто, как бы выполняя должное.

Однажды мы стояли тесной толпой у двери, получая суп, а ему надо было тут пройти. Иной его коллега в таком случае гаркнул бы на нас, и ему сразу образовался бы коридор, а он пробирался между нами осторожно, никого не толкая. Проходя мимо меня, подтолкнутый кем-то, он уронил пепел с сигареты на мою шинель. Я этого и не заметил бы, если бы он со словами «Извините, пожалуйста» не стал смахивать с моей шинели этот пепел вынутым из кармана носовым платком! Мне трудно выразить, что я тогда почувствовал к нему. Мне хотелось обнять его и сказать: «Брат, как я рад, что тебя не захватил и не отравил дух войны, что ты сохранил в себе человечность».

Весной 1918 года мне удалось, наконец, вырваться с завода на сельскохозяйственные работы. Произошло это так. Когда немцы после того, как наши отказались подписать мирный договор, двинулись на Петроград[281], очень много русского офицерства чуть ли не добровольно попало в плен. Вот для этих-то офицеров было предписано отобрать из нас кого послабее в качестве буршей (денщиков). Я и попросил немца-фельдфебеля включить меня в это число: список составлять было поручено ему без медосмотра. Он пообещал, говоря, что, мол, и верно, ты давно уже работаешь. И выполнил обещание: в один прекрасный день меня отправили с завода в составе группы человек 50.

Конечно, я не имел ни малейшего желания быть денщиком, да я и не мог бы им быть даже ради лучшего питания: быть слугой не в моих принципах. Просто я надеялся скорее оттуда вырваться в деревню, и расчеты мои оправдались.

В офицерском лагере нас прикрепили по одному к комнатам, в которых помещалось по 10–12 офицеров. В наши обязанности входило убирать помещение, приносить с кухни для офицеров суп и мыть после обеда посуду. Им, между прочим, были выданы тарелки, но суп им давали еще хуже, чем нам на заводе: мутная водица, в которой иногда плавало несколько маленьких кусочков картошки или корнеплодов. Мяса — конины — отпускалось 100 граммов в неделю на человека. Иногда в суп клали кости убитых на фронте лошадей (мясо их немцы съедали сами).

Ходить за супом нас офицеры одних не отпускали, боясь, что мы в пути посягнем на их пищу, по очереди один из них сопровождал нас, а иногда и помогал нести ведро с супом. Однажды мне пришлось видеть, как господа офицеры подрались между собой из-за костей, оставшихся на дне котла, которые конвойные разрешили им взять.

Мне было не смешно, а грустно: до какого состояния доведены люди! Ведь это были люди образованные, некогда с барской гордостью и спесью, а не смогли сохранить простого человеческого достоинства.

Офицеры расспрашивали солдат о том, как кормят на работах и, узнав, что там кормят лучше, особенно на сельхозработах, а у крестьян и вовсе хорошо, жалели, что им нельзя попасть на работы, так как офицеров привлекать к работе не полагалось.

Отношения между офицерами и солдатами были уж не те, что прежде. Солдаты знали, что у нас на родине новой властью отменены все привилегии господ, и держались с офицерами независимо, даже подчас насмешливо, нередко крыли их матом.

Как-то один офицер беседовал с группой солдат. Как обычно, разговор шел о еде, о голоде и о том, как трудно его переносить.

Офицер имел неосторожность заметить, что если, мол, потуже затягивать ремень, то это до некоторой степени притупляет остроту чувства голода. Но его сразу же несколько голосов перебили: это, мол, для вас, господ, новое дело, а мы и дома с этим способом были знакомы! Он понял, что попал в очень глупое положение со своим советом, и у него пропала охота продолжать беседу.

Как-то один поручик из моей комнаты вытаскивает из-под кровати несколько пар носков и носовых платков и подает мне их со словами: «На-ка, Юров, выстирай мне это». Я, как бы удивленный, вытаращил на него глаза. Он истолковал это по-своему и поспешил заверить меня, что за эту работу он заплатит. Тогда я, чтобы вывести его из заблуждения, сказал: «Слушайте, поручик, почему вы не предложили свою стирку вот, например, капитану (показав на того рукой)? К тому же он меня помоложе, хотя вас все-таки постарше. А не предложили вы ему это, конечно, потому, что это его оскорбило бы. Почему же вы считаете, что это не может оскорбить меня? Ведь вы, конечно, знаете, что по новым законам нашей страны нет больше господ и слуг, нет дворян и крестьян, а есть одни граждане?» Прочитав ему эту нотацию, я ушел из комнаты. Никто из 12 офицеров, бывших в комнате, не сказал ни слова, ничего не ответил и тот поручик.

Вскоре после этого во дворе подсел ко мне прапорщик, самый маленький из них по росту и чину и самый молодой по возрасту, и завел разговор о политике. Мы ведь, говорит, тоже за революцию, мы тоже боролись против самодержавия, но поверь мне, говорит, что захват власти большевиками погубит Россию. Ведь теперь, говорит, управляет Россией разный сброд да жиды. Мы, говорит, вас считаем братьями, но меньшими братьями, потому что мы образованны, а вы еще темны и без нас вы пропадете. Надо было оставить у власти людей образованных.

Я сказал ему в ответ, что «меньшими братьями» мы быть не хотим, а хотим быть сами хозяевами. И это вполне законное желание: ведь на что ни взгляни, все создано нами — рабочими и крестьянами.

А что касается образования, так, когда мы будем хозяевами страны, мы постараемся и образование получить. А если мы не станем хозяевами, то еще сто лет останемся темными и, стало быть, «меньшими братьями», потому что нас по-прежнему не допустят в школы. Мы не хотим, чтобы и вы были меньшими братьями, а если хотите с нами честно заодно работать, то будьте равными.

Так мы изложили друг другу свои «программы». В заключение он предложил мне давать уроки, заниматься со мной. Раза два мы с ним позанимались, но мне невтерпеж стало от его снисходительного сюсюкания, и я отказался от его услуг.

В немецкой деревне

К тому же я решил во что бы то ни стало попасть в деревню. К этому побуждал меня не только голод, но и большое желание посмотреть, как немецкие крестьяне ведут хозяйство.

Но оказалось, что и здесь в деревню отправляют только из лазарета. С целью попасть туда я направился в околоток. Врачом там оказался наш пленный, еврей. Человек он оказался хороший и я, пользуясь тем, что больше пациентов у него не было, откровенно сказал ему, что ничем я не болею, а просто хочется попасть в деревню и противно быть денщиком. Показал я ему свои стихи, рассказал о своих убеждениях — словом, поговорили по душам и он согласился, что мне не подходит быть денщиком. Пообещал переговорить обо мне со старшим врачом-немцем и велел прийти завтра. А на другой день, как только я явился, меня без всякого осмотра «нашли необходимым» положить в лазарет.

И вот лежу я в лазарете день, второй, третий. Кормят так, что только подготовляться в царствие небесное. Да и вся обстановка этому содействует: кругом — полумертвецы, скелеты, обтянутые кожей. Какая-нибудь пустяковая рана не заживает месяцами, один третий месяц лежал с чирием на руке после того, как врач его разрезал. Как-то меня заставили перенести одного больного с койки на операционный стол. Я сам тогда был не дюже силен, но когда я взял этого человека, ростом во всю койку, на руки, то был поражен тем, насколько он легок: я нес его, как ребенка, на вытянутых руках, без малейшего напряжения.

И я решил, пока меня тоже не превратили в такую мумию, выписаться из лазарета. На седьмой или восьмой день я заявил, что чувствую себя здоровым, и меня выписали.

Троих нас выписавшихся привезли в Брянсберг[282]. Тут нас долго держали в комендатуре, по-видимому, обсуждая, куда нас отправить, на какие работы. Наконец конвойный повел нас. Вывел за город и, смотрим, подводит к лесопилке. У нас так сердца и упали: не по силе будет работенка, да и питания хорошего тут ждать нечего. Уговорились между собой как-нибудь отбояриваться от этой работы, ссылаться на слабость здоровья.

На наше счастье нас хозяин первым делом спросил, можем ли мы работать тяжелую работу. Мы в один голос загалдели: «Какие мы работники, только что из лазарета, чуть живы!» Хозяин заругал коменданта: «Какого черта, я просил у него хороших ребят, а он посылает едва живых» — и велел конвойному отвести нас обратно.

Нам опять долго пришлось сидеть в комендатуре. Вызвали по телефону одного крестьянина, которым была сделана заявка на одного пленного. Когда он приехал, ему предложили выбирать любого из нас. Он спросил, кто чем занимался дома. Товарищи мои оказались рабочим и батраком. Выбрал он меня, по-видимому, как крестьянина, а товарищей отправили на торфоразработки.

Мой хозяин повез меня к себе домой, километров за 12. Он был старик 63 лет, семья его состояла из жены, сына 30 лет, находившегося в плену в России, да дочери лет 25. Жили у них еще батрачка Берта и батрак-подросток. Позже еще второго взяли, тоже подростка, и к сенокосу вернулся из плена сын.