Павел Смолин – Крылья есть - будем жить! (страница 2)
Запах ворвался в кабину вместе с ветром — гарь, бензин, что-то ещё, острое и чужое, ничего общего с запахом керосина, к которому Гаранин привык за пятнадцать лет. Мотор впереди трясся мелкой дробью, будто вот-вот собирался развалиться на части, и это тоже было незнакомо — Ми-8 никогда так не трясло, даже на пределе.
А дальше мысль оборвалась, потому что тело — чужое тело, которое каким-то образом теперь было его телом, — качнулось от резкого порыва ветра, и руки на ручке управления дрогнули, и машина клюнула носом вниз, в сторону того самого горящего внизу, чёрного и огромного пятна.
Земля начала расти в лобовом стекле — не медленно, как в кино, а быстро, слишком быстро, и это было единственное, что Гаранин понял сразу и однозначно: машина падает, и падает не потому что сломалась, а потому что чужие руки на ручке управления трясутся крупной дрожью и тянут её не туда.
Пятнадцать лет рефлексов не спрашивали разрешения. Гаранин — то, что от него осталось, свёрнутое в комок посреди чужой головы, — перехватил управление тем же самым движением, каким тысячу раз выравнивал вертолёт после порыва ветра или отказа одного из двигателей: не рывком, а плавным нажимом, компенсируя, а не борясь.
Ручка пошла туго — чужие пальцы всё ещё вцепились в неё судорожно, и Гаранин действовал не против них, а сквозь них, как будто вёл машину чужими руками, надавливая изнутри. Нос начал подниматься. Скорость упала, потом снова выросла, когда он довернул педали — ногами, которые тоже были не его ногами, но подчинялись тому же самому желанию не разбиться.
Триста метров. Двести пятьдесят. Гаранин считал высоту машинально, тем же голосом внутри головы, каким считал её всю жизнь, хотя стрелка на приборе была незнакомой формы и цифры на ней стояли другие. Двести. Машина выровнялась в сотне метров над землёй, так низко, что дым от горящей колонны на секунду закрыл всё лобовое стекло плотной чёрной пеленой, и в этой черноте не было видно ничего, только рёв мотора и ветер.
Дым остался позади. Гаранин потянул ручку на себя, набирая высоту, аккуратно, без резких движений — тело реципиента было на грани обморока от одного мышечного перенапряжения, и лишняя перегрузка могла его добить раньше, чем что-либо ещё.
Голос в наушниках сказал что-то одобрительное, короткое, но непонятное по смыслу — набор позывных и цифр, — и Гаранин отметил, отстранённо, что кто-то там, в воздухе рядом, видел этот момент и, кажется, решил, что пилот просто удачно вышел из болтанки.
Щелчок случился где-то внутри, не физически, а как будто в голове повернули невидимый рубильник, и в свободное пространство сознания хлынуло сразу всё.
Андрей Пламенев. Восемнадцать лет. Три недели как из училища — из Энгельсской школы пилотов, ускоренный выпуск, война не оставляла времени на положенные сроки обучения. Это первый боевой вылет. Группа из шести И-153 — «Чаек», так их называли, теперь Гаранин знал название машины, — работает по колонне немецкого снабжения, идущей к Сталинграду. Ведущий группы — старший лейтенант, позывной «Сокол-один». Задача — штурмовка, бомбы и реактивные снаряды по автотранспорту, потом на второй заход, если позволит обстановка.
Знание пришло не как воспоминание, а как готовый пласт фактов, будто кто-то методично разложил перед ним карту с подписями. Гаранин знал теперь, что кабина открыта, потому что фонарь на этой модели сдвигается назад и почти никогда не закрывается в бою — обзор важнее защиты от ветра. Знал, что скорость машины — чуть за триста километров в час на снижении, и это ничтожно мало по меркам той жизни, которую он вёл минуту назад, но здесь, сейчас, это была вся скорость, что была.
Знал, что там, внизу, немцы. И вместе с этим знанием пришло что-то ещё, что-то, не принадлежавшее ни Гаранину, ни, кажется, до конца самому Пламеневу — глухая, тяжёлая, почти физическая ненависть, въевшаяся в тело реципиента глубже страха. Не истерика, не ярость — просто данность, как гравитация.
— Сокол-три, доложи обстановку, — потребовал голос в наушниках, и Гаранин понял, не думая, что позывной обращён к нему.
Он не ответил сразу — не потому что не знал, что сказать, а потому что тело всё ещё подрагивало от напряжения, и голос, который вышел бы сейчас, вряд ли звучал бы уверенно.
— Сокол-три в норме, — сказал он наконец, и голос вышел ровнее, чем он ожидал, тем же ровным тоном, каким Гаранин докладывал диспетчерам после самых скверных заходов на посадку в своей прошлой жизни. — Иду на второй заход.
Ведущий скомандовал перестроение, и группа развернулась широкой дугой, заходя на колонну со стороны низкого солнца — Гаранин отметил этот манёвр с профессиональным одобрением ещё до того, как вспомнил, что это стандартная тактика, вбитая в Пламенева на инструктаже: заходить так, чтобы зенитные расчёты стреляли против света.
Внизу колонна растянулась вдоль дороги на километр с лишним — грузовики, несколько бронетранспортёров, между ними что-то похожее на буксируемые орудия. Головная часть уже горела с первого захода, но хвост колонны расползался в стороны, машины съезжали в кюветы, пытаясь рассредоточиться.
— Атака, — коротко сказал ведущий.
Гаранин перевёл машину в пологое пикирование. Земля снова начала расти в лобовом стекле, но на этот раз это происходило под его контролем, размеренно, с расчётом угла и скорости сближения — привычка мерить траектории снижения работала одинаково что для вертолёта в тундре, что для биплана над степью.
Гашетка бомбосброса была под большим пальцем правой руки — реципиент знал, куда её нажимать, руки помнили порядок действий лучше, чем помнила голова. Гаранин отсчитал дистанцию до цели — грузовик с цистерной, отставший от основной группы, — и в нужный момент нажал.
Машина вздрогнула, освобождаясь от веса. Гаранин потянул ручку на себя, выводя из пикирования, и краем глаза, оборачиваясь, увидел внизу вспышку и клуб пламени там, где секунду назад стояла цистерна.
Попадание. Никакой эйфории не было — было только рабочее, сухое ощущение выполненной операции, то самое чувство, с которым он когда-то закрывал удачную эвакуацию: груз доставлен, задача решена.
Разрывы зенитных снарядов начали вставать вокруг группы — сначала редко, потом чаще, серые кляксы дыма, вспыхивающие то слева, то справа, то ниже. Гаранин уводил машину короткими доворотами, не по прямой, интуитивно ломая траекторию так, чтобы расчётчикам внизу было труднее взять упреждение — вертолётный опыт полётов под возможным обстрелом браконьеров и просто нервных охотников с ружьями в тайге откликнулся здесь неожиданно к месту.
— Все, кто отработал — на сбор, — скомандовал ведущий. — Уходим левым разворотом.
Группа потянулась в сторону от колонны, набирая высоту, оставляя позади три или четыре очага пожара вдоль дороги. Гаранин пристроился в строй, механически, но правильно, будто делал это сотни раз, хотя тело всё ещё била мелкая дрожь пополам с чужим, непривычным облегчением.
Обратный путь занял чуть больше получаса — Гаранин вёл счёт времени по тому же внутреннему хронометру, что работал в нём всю жизнь, хотя циферблата перед глазами не было, только солнце, спускавшееся к горизонту слева по курсу.
Мысли постепенно укладывались в какое-то подобие порядка. Он был мёртв — Гаранин это понимал отчётливо, без сомнений и без попыток убедить себя в обратном: инфаркт, темнота, обрыв. А потом — вот это. Чужое тело, чужая война, чужое имя, которое теперь придётся носить как своё, потому что другого выбора, кажется, не было и не предвиделось.
Он не позволил себе задерживаться на этой мысли дольше, чем требовалось. Слишком много вводных требовали внимания прямо сейчас: машина, о которой он ничего толком не знал, кроме того, что она называется «Чайка» и что она открытая, тряская и слишком медленная; аэродром впереди, о расположении которого он знал ровно то, что успел получить вместе со «слиянием»; люди вокруг, для которых он должен был оставаться Андреем Пламеневым, восемнадцатилетним новичком, а не тридцатишестилетним пилотом санавиации, только что пережившим смерть.
Аэродром показался внизу неожиданно — россыпь маскировочных сетей вдоль опушки, несколько бипланов, рассредоточенных по краю лётного поля, вьющийся вдалеке дымок полевой кухни. Ведущий группы начал заход на посадку первым, остальные потянулись следом с интервалом.
Гаранин зашёл на снижение так, как заходил бы на незнакомую площадку в тундре — оценивая ветер по сносу, выбирая точку касания с запасом, готовый уйти на второй круг при малейшем сомнении. Полоса — если это можно было назвать полосой — оказалась просто ровным участком грунта, укатанным колёсами десятков предыдущих посадок.
Машина коснулась земли жёстче, чем следовало, подпрыгнула один раз на неровности, но выровнялась и покатилась, гася скорость. Гаранин зарулил в сторону от полосы, туда, где стояли остальные вернувшиеся «Чайки», и заглушил мотор.
Тишина, пришедшая после этого, была почти оглушительной — только потрескивание остывающего мотора да далёкие голоса на краю поля. Гаранин сидел неподвижно ещё несколько секунд, не потому что не мог пошевелиться, а потому что не был до конца готов встретиться с тем, что произойдёт дальше — с людьми, которые ждали от него ответов на вопросы, которых он пока не знал, как задавать самому себе.