реклама
Бургер менюБургер меню

Павел Смолин – Красный генерал Империи (страница 5)

18

Я взял лист бумаги, обмакнул перо. Написал шапку. Подержал перо над листом.

«Ваше высокопревосходительство, милостивый государь Алексей Николаевич…»

Пошло.

Я писал минут сорок. Один раз перечеркнул всё и начал заново, потому что первый вариант вышел слишком уверенным — генерал Гродеков, как я уже понимал, такого не написал бы, генерал Гродеков сначала бы пожаловался на климат, на интендантство, на нерасторопность господ из Министерства финансов, а уже потом, как бы между прочим, ввернул бы главное. Второй вариант вышел лучше. К третьему перечитыванию я остался почти доволен. Положил на стол, отложил, придавил тем самым львом.

Тут постучали. Артемий внёс поднос: чайник, чашка с блюдцем, сахар в открытой сахарнице, нарезанный лимон в маленькой плошечке, тонкие сухарики на тарелке. Расставил молча, привычными движениями, поставил чайник на специальную подставку, поклонился и вышел.

Я налил себе чая. Взял ломтик лимона, опустил в чашку. Размешал. Сел обратно в кресло.

Чай был крепкий, душистый, по-настоящему хороший. У нас на даче такого чая не водилось с восьмидесятого года, я его пил последний раз у тестя, который ещё помнил довоенный «Высоцкий». А тут — пожалуйста, в обыкновенную чашку, обыкновенным жестом денщика, как будто иначе и не бывает. Я отхлебнул, и у меня впервые за сегодняшнее утро в груди что-то отпустило. Не от чая, конечно. От того, что я уже два часа жил в этом кабинете, и пока ещё никто не догадался. Я был один. С горячим чаем, с письмом Куропаткину под прессом, с львом, который теперь смотрел на меня вполне дружелюбно. Это, мать его, можно было назвать рабочим утром.

Доктор Кречетов пришёл во втором часу, перед самым обедом.

Я ждал его — Артемий доложил, и я велел просить. Поднялся навстречу, потому что хотел посмотреть на него стоя, в полный рост, и потому что хотел увидеть, как этот человек войдёт в кабинет генерал-губернатора. Многое о человеке узнаёшь по тому, как он входит в кабинет начальства.

Кречетов вошёл просто. Без поклона, без подобострастия, без той особой канцелярской заминки на пороге, которая бывает у людей, ещё не решивших, как себя держать. Вошёл, как доктор входит к больному, у которого с собою саквояж и которому надо успеть ещё к двоим до вечера. Спокойно, по делу, с лёгким, чуть рассеянным выражением лица.

Лет ему было под пятьдесят. Высокий, худой, узкоплечий, в потёртом сюртуке тёмно-серого сукна. Лицо длинное, с впалыми щеками, борода — тёмная, с густой проседью, аккуратно подстриженная. Глаза за очками в простой стальной оправе серые, очень внимательные, без любопытства, без оценки. Он смотрел на меня так, как смотрит человек, который за двадцать лет каторжного фельдшерства повидал всё и больше уже ничему не удивляется. Это был, я понял, серьёзный человек.

— Здравствуйте, ваше высокопревосходительство.

— Здравствуйте, Дмитрий Львович. Прошу вас, садитесь. Извините, что побеспокоил вас в рабочее время.

— Ничего. Я как раз свободен. Что у вас?

Никаких «соблаговолите», никаких «как изволите себя чувствовать». Прямо к делу. Я сел напротив.

— У меня, Дмитрий Львович, неудачный последний месяц. По утрам путаюсь в бумагах. Дважды забыл лица людей, с которыми обедал на прошлой неделе. Вчера к вечеру — головокружение, к ночи — что-то вроде обморока, я очнулся в кресле под утро. Я сам себе не нравлюсь. Аркадий Васильевич, мой правитель канцелярии, говорит, что я переутомлён. Я склонен ему верить. Но я хотел бы, чтобы и вы взглянули.

Кречетов слушал молча. Когда я закончил, он встал, подошёл, попросил меня закатать рукав. Достал из саквояжа какую-то трубку — стетоскоп образца, я думаю, восьмидесятых годов, медный, с одной воронкой, — приложил к моей груди в нескольких местах. Послушал. Снял, посмотрел в окно, послушал ещё раз. Потом измерил пульс, держа меня за руку с тем профессиональным безразличием, которое у хороших врачей бывает признаком высочайшей внимательности. Потом взял мою ладонь, развернул ладонью вверх, посмотрел на цвет ногтей. Отпустил. Посмотрел в глаза — близко, без стеснения, как смотрят в зрачок, проверяя реакцию на свет. Заглянул под нижнее веко. Спросил:

— Язык покажите.

Я показал.

— Хорошо. Спасибо, ваше высокопревосходительство.

Он сел обратно на стул, сложил руки на коленях. Помолчал.

— Что вы мне скажете, Дмитрий Львович?

— Скажу, ваше высокопревосходительство, что Аркадий Васильевич ваш — наблюдатель не хуже доктора. У вас всё, что бывает при сильном нервном переутомлении: пульс ровный, но уставший; синева под глазами; лёгкий тремор пальцев левой руки, его и сами, я думаю, замечали; перебои в дыхании, когда задумываетесь. Сердце — простите за прямоту — для ваших лет хорошее, лучше, чем у иных полковников. Лёгкие чистые. Печень не нащупывается, что в наших местах редкость. Я бы сказал — здоровый человек на пределе.

— На пределе?

— На пределе, ваше высокопревосходительство. У человека есть запас, и человек его расходует. Кто-то сразу, кто-то постепенно. Вы расходуете постепенно, но безостановочно. Год, я думаю, а то и больше. И вот теперь, как у всякого хорошего хозяйства, у вас в подвалах пусто. Если будете брать ещё — возьмёте уже из себя, а это, простите, ставка, на которую я бы не играл.

Я слушал и думал: вот, голубчик, угадал. Никакого попаданца он во мне не видит. Видит начальника, который надорвался. Хорошо. Это и нужно — потому что любые странности он спишет туда же, куда списал тремор.

— И что вы мне посоветуете, Дмитрий Львович?

— Посоветую банально. Сон по семь часов, без исключений. Ходьбу пешком — час в день, любой ценой, хоть по кабинету туда-сюда, если нет иного. Воды вместо чая — два стакана к каждому стакану крепкого чая. Алкоголь не рекомендую вовсе на ближайшие два месяца. Если есть возможность — недельный отъезд из Хабаровска. Не на воды, ни Боже мой, — куда-нибудь, где вас не сыщет адъютант. Даже на Шмаковку, хоть к монахам.

— Шмаковка?

Я переспросил наугад — слово было где-то на краю общей головы, но я не успевал за ним.

Кречетов поднял брови чуть выше.

— Шмаковский монастырь, ваше высокопревосходительство. С минеральными источниками. Тот самый, что вы изволили в прошлом году благословить и куда же изволили посылать казённого инженера для обследования вод. Я вам тогда писал по этому поводу записку.

Я внутренне выматерился так, что Артемий за стеной, наверное, перекрестился бы, услышь он. Внешне — кивнул и сделал виноватое лицо.

— Простите, Дмитрий Львович. Ну вот, в точку про подвалы.

— Ничего, бывает. Я к тому, что Шмаковка — это вам уже знакомое и удобное место. Туда я бы и посоветовал. После Китайской истории, когда вы развяжетесь.

Тут он неожиданно улыбнулся — короткой, скупой, деловой улыбкой, и улыбка у него вышла молодая, не такая, как лицо.

— Вы же не думаете, ваше высокопревосходительство, что я не понимаю, отчего вы переутомились? У вас на столе, я вижу отсюда, лежит письмо, надписанное «военному министру». А по городу с самой Пасхи ходят разговоры, что в Чжили дело идёт нехорошо, и что у нас в крае вот-вот закроется отпускной порядок. Так что я понимаю. И советы свои, считайте, даю условные — на ближайший месяц до того, как у вас всё это завяжется.

Я смотрел на него и думал: вот, Сергей Михайлович. Вот и поговорили. Доктор оказался не мнительный, а наблюдательный, что в десять раз лучше. Он в общем правильно прочитал картину — переутомлённый начальник на пороге кризиса. И он по-человечески мне подыграл, не загнав в угол требованием отдыха, на который я прямо сейчас не уйду.

— Спасибо, Дмитрий Львович. Порошки от головы выпишете?

— Выпишу. И от сна, лёгкие. Не пугайтесь, не опий, обыкновенная валериана с бромом. Принимайте только если совсем не уснёте.

Он встал, не торопясь, собрал саквояж. У двери обернулся.

— И ещё, ваше высокопревосходительство. Простите за дерзость. Если у вас в ближайшие дни случится недоумение, по которому захочется поговорить с человеком, не имеющим к делу никакого отношения, — заходите. Я почти всегда дома по вечерам после семи. Жена у меня хорошо чай заваривает. Не хуже монастырского.

— Учту, Дмитрий Львович.

Он наклонил голову — слегка, на манер европейский, не до поклона, как Соломин, — и вышел.

Я остался один. Сел в кресло. Минуту смотрел в одну точку. Потом тихо засмеялся коротким сухим смехом.

Завербовали, не завербовали, а первый круг я прошёл. Соломин — со мной. Кречетов — диагностировал переутомление и не более. Куропаткину письмо лежит под прессом. Грибскому первый укол сделан. День, в общем, выходит рабочий.

Я посмотрел на стенные часы. Половина второго. Значит, пора было обедать — Артемий к этому часу в столовой уже накрывал, я слышал из коридора звяканье посуды.

И тут впервые за всё утро у меня свело сердце. По-настоящему свело. Потому что я понял: я сейчас встану, выйду из кабинета и пойду по этому дому, в котором прожил два года и которого совершенно не знаю. И я не знаю, в какую дверь идти. И я не знаю, где у меня столовая. И я не знаю, есть ли там портреты на стенах и кто на них изображён. И я не знаю, кладёт ли мне Артемий салфетку под прибор слева или справа.

Вот, голубчик, подумал я. Вот тут и начнётся настоящее.

Я встал, поправил китель и пошёл.

Дом, в котором я жил, оказался — слава Богу — небольшим. Это было одноэтажное деревянное здание на каменном цоколе, с двумя боковыми крыльями, покрашенное в светло-жёлтый цвет, с белыми наличниками и зелёной железной крышей. Стоял он на самой высокой точке Хабаровска — на Соборной площади, рядом с Успенским собором, — и из окон нижнего этажа открывался вид на Амур и на пристань. Я узнал это всё, едва вышел в коридор, потому что коридор сам собой повёл меня к окну, и из окна был тот самый вид, который я видел из кабинета, только под другим углом. Дом был, видно, простой, без петербургских излишеств: половики на полу, гардины ситцевые, старая мебель вишнёвого дерева, в углах — бронзовые лампы под зелёными абажурами. Жил в этом доме одинокий пожилой человек, не любящий пышности. Это я почувствовал сразу.