Павел Смолин – Фюзеляж держится (страница 2)
Касание вышло жёсткое.
Машина требовала другого выравнивания — раньше, плавнее, с более длинным выдерживанием у земли. Я понял это в момент касания, когда хвост ударил раньше чем надо. Самолёт тряхнуло, занесло вправо — я поймал педалью, удержал. Прокатился по полосе и остановился в конце.
Сидел секунд пять.
Потом открыл фонарь — с усилием, заедал — и вылез на крыло.
Земля под ногами была тёплая и твёрдая. Пахло травой, горячим маслом и летом. Я посмотрел на руки — чужие, уже в плечах, без мозолей которые должны быть у пилота с тысячами часов налёта. Девятнадцать лет, сорок два часа. Три дня на фронте.
Июнь сорок первого.
Я это знал — Пётр знал, он был здесь. Знал и я — из учебников, из документальных хроник, из книг которые читал когда-то. Юго-Западный фронт, лето сорок первого: немцы прут, наши отступают, связь рвётся, приказы опаздывают. Катастрофа.
Одно дело знать.
Другое — стоять на этой земле.
От края полосы уже бежал человек в замасленном комбинезоне — невысокий, широкий в плечах, лицо сосредоточенное. Бежал не с паникой — с деловитостью человека у которого прибавилось работы.
— Цел? — крикнул он ещё на бегу.
— Цел.
Он обошёл машину по кругу — быстро, привычно. Присел у левого крыла, потрогал пробоину. Небольшая дыра в обшивке, сантиметра три. Я её не заметил в бою — значит, поймал в первом заходе, когда уходил скольжением.
— Летать можно, — сказал он. — Дырка маленькая.
— Хорошо.
— Мирошник, — коротко представился он.
— Ковров.
Первый раз назвал себя этим именем. Прозвучало нормально — странно что нормально, но нормально.
Мирошник ещё раз посмотрел на пробоину. Потом на меня.
— Жёстко сел.
— Знаю.
— Машина не любит жёстко. Строгая на посадке.
— Понял. Учту.
Он хмыкнул — коротко, без осуждения — и пошёл за инструментами. Я смотрел ему вслед. Механик, золотые руки, всё понимает про машину — это было видно по тому как он её осматривал. Не тревожно, не торопливо. Как осматривают знакомое и любимое.
Со стороны землянок уже бежал другой человек. Громкий, крупный, улыбался ещё на бегу — широко, искренне, как улыбаются люди которые умеют радоваться чужому везению.
— Петька! — заорал он метров с сорока. — Живой, чёрт тебя дери!
Роман Чуб. Двадцать шесть лет, командир звена, из Полтавы. Это всплыло само — Пётр знал его три дня, но за три дня на фронте узнаёшь человека лучше чем за год в мирное время.
— Живой, — сказал я.
Чуб хлопнул меня по плечу. Зубы стукнули.
— А мы думали всё! Жогин уже доложил — потеряли Коврова, — он смеялся, — а ты вон явился. Как ушёл от него? Видел издали — он тебя прижал.
— Повезло.
— Ну и хорошо. Главное живой. — Он хлопнул ещё раз, чуть осторожнее. — Пойдём, Жогин ждёт. Доложишься, поешь — с утра не жрал поди.
— Не жрал.
— Каша осталась, я велел не трогать.
Мы пошли к землянкам. Я шёл и смотрел: аэродром маленький, грунтовая полоса, несколько самолётов под сетками. Всё временное, всё наспех. Дым от кухни за деревьями. На горизонте чёрный столб — там горит, давно горит, уже густой дым. Что-то большое.
Это было лето сорок первого.
И где-то в Псковской области, в ноябре две тысячи двадцать четвёртого, на дне реки лежал арендованный катер с дырявым днищем.
Жогин стоял у входа в землянку командира. Невысокий, сухой, лет двадцати девяти, руки в карманах. Смотрел как я подхожу — без выражения, просто смотрел. Халхин-Гол, вспомнил я — Пётр слышал от других, не от самого Жогина. На Халхин-Голе Жогин потерял весь свой состав.
Я остановился.
— Товарищ капитан. Младший лейтенант Ковров. Возвратился после воздушного боя.
— Вижу что возвратился. Докладывай по существу.
— Вылет в составе звена. Над Казатином встретили одиночный Bf-109. В бою потерял ведущего из виду. Вступил в бой с противником — два захода, противник промазал оба раза, ушёл на восток. Произвёл посадку.
— Пробоина в крыле.
— Заметил уже здесь. Видимо, зацепил при первом заходе.
Жогин помолчал. Смотрел мимо меня — в сторону полосы, куда-то за деревья.
— Я видел этот бой, — сказал он. — Издали, но видел. Немец тебя прижал хорошо.
— Так точно.
— Ты не должен был уйти.
Не вопрос — утверждение. С ожиданием объяснения.
Я помедлил ровно столько сколько нужно.
— Он зашёл стандартно — сверху-сзади. Я не стал уходить скольжением, развернулся навстречу под него. Промазал. Потянул вверх, я не дал набрать высоту. Он отвалил.
Жогин молчал. Считал секунды — я тоже считал. Четыре.
— В Каче этому учат?
— Читал, — сказал я. — В журнале про испанские бои. Там описывали такой манёвр против более скоростного противника.
Пауза.
— Может быть, — сказал Жогин. — Иди, поешь. Вечером разбор.
Я козырнул и пошёл. Спиной чувствовал взгляд. Он смотрел мне вслед и думал что-то. Что именно — не знаю. Но это был не последний наш разговор на эту тему.
Землянка эскадрильи была врыта в пологий склон — два наката брёвен, вход с поворотом. Внутри темновато, пахло махоркой и сырой землёй. Нары в два яруса, восемь мест, на шести вещи. Я нашёл своё по вещмешку — серый, потёртый, лямка зашита грубо.
Каша стояла в котелке на ящике у стены. Холодная, слипшаяся. Я съел всё.
Пока ел, появились остальные — поодиночке, с полосы и от самолётов. Лыков — широкий, круглолицый, с вечной щетиной, громко поздоровался и громко же сел на нары. Панченко — маленький, юркий, прищуренный — влетел с порога и сразу начал говорить. Мальцев — бледный, тёмный, тихий — прошёл мимо и лёг на своё место с книжкой.
И Коля Басов.
Девятнадцать лет, рязанский, уши немного торчат. Сел рядом со мной, потёр руки о колени. Посмотрел на мой котелок.
— Поел?
— Поел. Спасибо что оставили.
— Это Чуб велел. Говорит — Ковров вернётся, всё равно вернётся, не трогайте кашу.