Павел Пепперштейн – Бархатная кибитка (страница 96)
Мы с Ануфриевым, конечно, могли нарисовать что угодно, но из честности оставили наши кружочки пустыми. Нулевой трип. Классический бублик, как мы называли такие нулевые трипы.
Гуру спросил нас: не появились ли мы на свет с помощью кесарева сечения? Мы честно ответили, что родились обычным образом. Тогда гуру спросил: не употребляли ли мы веществ, расширяющих сознание? Мы признались, что да, случалось. Этот ответ успокоил гуру. Он сказал, что раз так, значит, мы уже пережили (несколько в иной редакции, возможно) все то, что полагается переживать во время сеанса холотропного дыхания. Таким образом, мы были реабилитированы в его глазах. Типа, мы все-таки не два инопланетянина, незаконно затесавшиеся в компанию землян.
На радостях я шепнул своей девушке-ситтеру, не желает ли она погулять вдоль реки и выпить там белого вина, глядя на диких влтавских чаек? Она кивнула. И мы убежали на речку пить вино.
Вот в какое приключение вовлек нас интерес к фракталам. Результатом этого всего сделался арт-проект «МГ» под названием «Брызги на множестве Мандельброта».
Арт-проект, как я уже сказал, предназначался для публикации в журнале Flash Art. Состоял этот арт-проект из трех цветных фотографий. На первой зритель мог лицезреть множество Мандельброта, забрызганное черными каплями чернил. На второй – то же множество, но уже забрызганное каплями крови. Наконец, на третьей фотографии перед зрителем должно было предстать множество Мандельброта, забрызганное спермой.
Мы распечатали на цветном принтере изображения фрактальных множеств (все эти бесконечно почкующиеся черные снеговички, окруженные разноцветными аурическими разводами) и стали их забрызгивать и фотографировать. Ну, с чернилами и кровью вопросов не возникало, а вот сперма… Ануфриев почему-то наотрез отказался кончать на множество Мандельброта. Поэтому пришлось это сделать мне, поскольку я и придумал этот идиотический проект. Ну, я подрочил и кончил на множество Мандельброта. Ничего сложного. Наверное, в тот момент я стал единственным представителем человеческого вида, выбрызнувшим свою сперму на множество Мандельброта. Не знаю, имеет ли смысл гордиться этим деянием. Но, на всякий случай, я им горжусь. Однако на фотографиях брызги настоящей спермы на множестве Мандельброта выглядели как-то недостаточно спектакулярно, как-то не впечатляюще. Может быть, из-за того, что у меня не нашлось хорошего фотоаппарата – простая туристическая мыльница. Поэтому пришлось изготовить суррогат спермы, который бы выглядел на фото более убедительно. Не помню сейчас, из чего я изготавливал эту субстанцию, кажется, смесь кефира и белого клея. Наконец работа была закончена, и мы отослали ее в Милан.
Но этот чудесный проект не впечатлил Хелену Контову и Джанкарло Полити, и они не стали его публиковать. Их можно понять. Проект действительно отдает каким-то особенным дебилизмом, несмотря на глубокое (я бы даже сказал – глубочайшее) философское содержание, которое мы в нем усматривали. Нас этот дебилизм не смущал, даже скорее радовал: мы часто основывали свои работы того времени на тупости и идиотизме (при полном и подчеркнутом отсутствии какой-либо иронии, конечно). Но вот издателей «Флэш Арта» наша тупость не обрадовала. Ну и ладно. «Зато покомпоновали» – как говорил в таких случаях художник Фаворский.
Целиком эта художническая история звучит так: голодные двадцатые годы двадцатого века, зима. В студии Фаворского все сидят без работы, заказов нет, еды нет, дров нет. Холод, голод. Фаворский и его ученики еле-еле влачат свое жалкое существование. Вдруг – заказ: оформить некий объект. Срочно. Все радуются, выезжают на объект. Работают всю ночь, чуть не падая от усталости. К рассвету – звонок. Заказ отменен. Все, как убитые, выходят в ледяное темное утро. Пурга. Все бредут в снежном тумане, еле переставляя ноги, удрученно съежившись. Впереди – Фаворский. Вдруг он оборачивается к ученикам и произносит: «Зато покомпоновали».
До сих пор, если попадается мне на глаза множество Мандельброта, вспоминаю беснующихся людей в холотропном подвале.
Первый раз я приехал в Прагу в 1980 году, вскоре после того, как мне исполнилось четырнадцать лет. Поезд, отправлявшийся с Белорусского вокзала, шел через Польшу и два часа стоял на вокзале в Варшаве. В тот год в Польше происходили интенсивные события, связанные с деятельностью профсоюза «Солидарность». Сквозь вагонные окна я увидел страну, охваченную волнениями. Стекла в этих вагонных окнах были местами пробиты и небрежно заклеены бумагой: поляки кидали камни в московские поезда. Стены всех придорожных строений были исписаны политическими лозунгами, надписями «Солидарность» и эмблемами непокорного профсоюза (какой-то кулак, если не ошибаюсь). Через год, уже в 1981 году, я снова ехал этим путем. Польша уже была другой. Генерал Ярузельский ввел тогда военное положение. Все надписи на стенах были замазаны. На вокзале в Варшаве все оцеплено войсками. Я оказался в одном купэ с литовской дамой и ее дочкой. В дороге мы с ними как бы даже подружились. Когда мы вышли в Варшаве на перрон, к нам тут же подошел польский полковник, галантно козырнул и произнес, обращаясь к даме: «Поезд стоит здесь два часа. Позвольте мне показать вам Варшаву». Польскому полковнику понравилась литовская дама. Мы залезли в военный джип, и полковник действительно прокатил нас по Варшаве, четко уложившись в два часа. Довольно содержательно рассказывал историю города. Говорили они то по-русски, то по-польски. Полковник изъяснялся по-русски свободно, почти без акцента. Дама в свою очередь неплохо владела польским. Ничто не напоминало о том, что этот полковник – офицер коммунистической армии, занятый в данный момент подавлением свободолюбивых порывов своего народа. Он полностью соответствовал стереотипу польского офицера: галантен, патриотичен, любезен, горделив, не прочь повыпендриваться. Настоящий, короче, полковник.
Московская антисоветская интеллигенция в те годы пылко сочувствовала польскому профсоюзу «Солидарность» и ее лидеру Леху Валенсе. Московская интеллигенция не отличается особой политической прозорливостью. Если бы Леху Валенсе разрешили бы сделать с этой московской интеллигенцией, наполовину состоящей из евреев, то, что ему в глубине души хотелось бы сделать, он бы с удовольствием перестрелял всех этих трепетных москвичей. А может, и не перестрелял бы, а наоборот, угостил бы водкой и квашеной капустой. Короче, не знаю, не берусь об этом судить. До Праги все эти польские волнения не долетали. Чехи полякам не сочувствовали. Славянские народы друг друга не особенно любят, как известно. Стоило поезду пересечь польско-чехословацкую границу, как тут же в пизду катилась вся эта солидарность вместе с антисолидарностью. Поезд втекал в мистические края, в странный и никем не постигнутый внутренний карман Европы. Несмотря на трезвый скепсис и рационализм чехов, здесь, в Чехии, не политика властвует, но алхимия. Не с Градчан струится здесь власть, а из заброшенного дома Фауста, где когда-то провалился потолок. Этот барочный дом на Карловой площади стоял тогда пустой, обшарпанный, с темными, пыльными окнами, его текучий фасад извивался и плыл, словно бы увиденный глазами наркомана на приходе, а за спиной этого дома простирался район больниц. Неоном светились высокие медицинские окна.
Спустимся от Фаустова дома вниз, вдоль трамвайных путей, мимо Славянского монастыря и собора, построенного Дизинхофером, мимо Малого ботанического сада, где за оградой вспучивается, играя бликами на закатах, огромная теплица, похожая на сложноограненный драгоценный камень на пальце усталого сановника, который внезапно узрел перед собою еще более усталого садовника. Итак, если пройти мимо узкого готического костела Панны Марии Снежной и затем продвигаться вдоль высоких и облупленных стен больницы святой Агнессы, тогда ноги ваши сами собой приведут вас к еще одному барочному церковному фасаду, на который вы, возможно, даже и не взглянете, поскольку взгляд ваш, уж коли вы бредете этой дорогой, наверняка избалован барочными церковными фасадами. Старинные храмы здесь встречаются так же часто, как статные королевские мухоморы в сентябрьском лесу. А поскольку вы уже вышли за пределы туристических угодий, следовательно, никто не глазеет на эти старые перлы католической архитектуры, никто не фотографирует их с энтузиазмом жадного странника. Да и немного здесь странников (хотя атмосферическая странность присутствует в избытке), все больше местные, и все шагают то ли удрученной, то ли веселой походкой, – одни мечтают всосаться в укромные гроты пивных, чтобы хлебнуть напитка друидов, другие же стремятся навестить больных родственников в многочисленных древних больницах, которыми богат этот отчасти скорбный, а отчасти просветленный райончик.
Итак, вы у церковных врат. Церковь Панны Марии Болестной, в прошлом госпитальный костел. Если вы зайдете внутрь, то окажетесь в холодном барочном шкафу, чья роскошь может поспорить с роскошью иного кетаминового трипа. Вы подходите к мраморной чаше, где на дне лежит мелкое озерцо прохладной святой воды. Погружаете в эту воду кончики своих пальцев и осеняете себя крестным знамением, после чего в эпицентре вашего лба еще некоторое время сохраняется влажный след – одинокая полуслеза на зажмуренных веках третьего глаза. Это означает, что вы – циклоп. Но не настолько свирепый и громадный, как тот, что пленил Одиссея. Скорее вы циклоп скромный, отчасти эмбриональный, и, возможно, вы даже не намерены возносить молитвы, а просто хотите посидеть в тишине на гладкой церковной скамье.