Павел Пепперштейн – Бархатная кибитка (страница 30)
Да, я любил аттракционы. Любил горький парк, где еще недавно забрасывал в небо пластиковую тарелку-бумеранг, развлекаясь с Ниной Клосс, американской девочкой. Конечно, мои родители не обрадовались бы, если бы узнали, что я отправился кататься на чертовом колесе с троицей незнакомых иностранцев. Но я все же принял их предложение. Мы покатались на чертовом колесе, затем распрощались. Я подарил Оливии свой блокнот с рисунками – ведь в нашей стране принято было все дарить иностранцам. Впоследствии Оливия поместила один из моих рисунков в одну из своих книг в качестве иллюстрации. Речь идет о почеркушке, на которой изображен (в слегка карикатурной манере, не спорю) ее молодой и хохотливый любовник Домберлинг, сжимающий в зубах белого ферзя.
Лет десять прошло, и я встретил Оливию в Париже, на одном нарядном ужине. Она не изменилась за прошедшие десять лет: все такая же брутальная, веснушчатая, резкая. Теперь она уже не казалась мне старухой: ей тогда было всего лишь под шестьдесят. Она сказала мне, что Домберлинг умер. Кажется, она его очень любила. После этой утраты она сделалась лесбиянкой и жила на рю Жан Гужон с двумя молоденькими близняшками-моделями, которые называли себя Юлой и Балой Ракоши. Все это был венгерский выводок, так или иначе.
К моменту нашей парижской встречи я уже кое-что знал об Оливии Франкл. Ее называли основательницей дзен-феминизма, кое-кто говорил о ней как о выдающейся исследовательнице феномена порнографии. Говорили также о ее увлечении Японией (Оливия Франкл более пятнадцати лет жила в Киото, писала стихи по-японски), судачили о ее анархических убеждениях, о ее близкой дружбе с Хаким-Беем. Будучи уроженкой Нового Орлеана и счастливой обладательницей американского паспорта, она всегда настойчиво упоминала о своих венгерских корнях и находилась в достаточно сложных, даже неприязненных отношениях со всеми без исключения вашингтонскими администрациями. В мои руки попадали некоторые ее научные работы и отдельные прозаические книжки. «Логика фелляции» («FellationLogik», Zurich, 1978), «Инверсии культа плодородия и ритуалы нерождения» («Inversions of the fertility cult and rituals of non-birth», Chicago, 1983), «История оральных фиксаций» («History of oral fixations», Paris, 1987), «Bukake and Zen» (Tokio, 1991), а также роман «New-Orleans Virgin» («Новоорлеанская дева») и автобиографическая повесть «Slut's daughter» («Дочь проститутки»).
Ее пронзительный ум и выдающиеся аналитические способности сложно сочетались в ней с взрывными свойствами ее характера. Мне полюбился сборник ее фантастических рассказов для юношества, озаглавленный «Зварны и ангарвы» («Zvarns and Angarves»). Доносилось до меня, что Netflix якобы собирается снимать сериал по этим рассказам.
В декабре 2014 года в возрасте восьмидесяти шести лет Оливия Франкл погибла в Луганске во время одного из обстрелов. Кажется, она поддерживала дружеские отношения с несколькими писателями-фантастами, вошедшими в правительство самопровозглашенной Луганской Республики. Юла и Бала Ракоши сопровождали ее во время поездки в Луганск и с тех пор считаются пропавшими без вести.
В Париже, в 1993 году, я подарил Оливии Франкл изготовленную мной собственноручно глиняную табличку, на которой каллиграфическим почерком написал следующее:
В главе «Иностранцы» мельком описаны (или хотя бы упомянуты) двенадцать человек, которых я встречал (видел, наблюдал) в бытность свою ребенком. Все они существуют или же существовали в действительности. Я без искажений указал их имена, за исключением финского торговца (имя этого человека в желтом костюме либо забыл, либо я никогда не знал его имени). Впрочем, я также забыл, как звали маленького француза в черно-красном свитере. В главе «Вымышленные иностранцы» фигурируют (упомянуты) также двенадцать человек, которых никогда не было. Во всяком случае, я таких людей не знал. Мне кажется, я выдумал их вкупе с их именами. Вот два параллельных списка:
Зачем нужны эти несуществующие? Эти не существовавшие никогда?
В тканях бытия различие между людьми первого списка и людьми второго огромно, неописуемо, разяще, чудовищно. Но в пространствах текста различие между списком № 1 и списком № 2 отсутствует. И те и другие – равноправные граждане повествования. Поэтому, чтобы подчеркнуть их равенство, нужно проследить, чтобы те и другие присутствовали в равном количестве, как белые и черные клетки на шахматной доске. На каждого существующего приходится один несуществующий. Как тень, как воздух, как пространство. Потому что существующие существуют благодаря несуществующим.
Иностранцы (вымышленные или реальные) – всегда призраки до известной степени, хотя многие из их числа и обитают в осязаемых физических телах. А мы призраки для них. Сделавшись взрослым, я долго жил за границей, привык быть призраком. Быть призраком нестрашно, небольно. Так, скучно немного иногда. А бывает, что и не скучно. Порою даже весело фрагментами.
Глава двадцатая
Торт
Представь себе, сын мой, я выхожу из вокзала. Медленно, никуда не торопясь, иду по грязной, засыпанной курицами улице. Подхватываю палку и стучу ею по насыпи, замечаю третью по счету избу и, недолго думая, вхожу в покосившуюся, дряхлую, старческую, замшелую дверь. Попадаю в комнату. С одной стороны печь, из которой потрескивает, с другой стороны два старика в капюшонах у таблицы с буквами ять и Ъ, с третьей стороны столик, за столиком сидит цыган и пьет водку, с четвертой стороны стоит монах с деревянным крестом, с пятой стороны несколько приезжих спят на диване, положив под себя свои саквояжи, с шестой стороны дверь, на которой висит кожа, с седьмой стороны несколько георгиев скрипят своими чернильницами, с восьмой стороны маленькая осторожная женщина с блестящим наперстком на мизинце. Вдруг входят еще множество и вносят накрытый стол. Тут и поросята, совсем молоденькие, зажаренные только что, и бутылки с вином стоят, и шампанское искрится в бокалах. А мужчина с бородой, черный и напоминающий цыгана, показывает на все это пальцем и подмигивает. Тут я вспомнил, как совсем давно, будучи ростом с небольшую печку, я проходил дитятей лесом и на старинной поляне встречал древнего обитателя здешних мест, согбенного у своей землянки. Он сидел, погруженный в глубокую задумчивость, теребя огромную грязную бороду, напоминающую кресло в чехле, причем чехол, сработанный из грубого серого холста, был не только лишь изжеван, замаслен и захватан пальцами, но и сделался почти прозрачным от времени. Точно такое кресло я видел затем в кабинете у моего знакомого доктора Хумелина, который так славно болтал о том о сем, развалившись, закинув ногу на ногу, дымя сигаретой и стряхивая пепел в череп куницы, который он держал на колене. Именно он, доктор Хумелин, рассказал мне историю графа Дештросс, историю настолько печальную, что редко кто мог удержаться от слез, внимая этому горестному рассказу. Граф родился и провел счастливое (наполненное комодами из красного дерева, качающимися лошадками, маленькими лордами Фаунтлероями, портретами звездоносных и лентомуаровых предков, ландшафтами кисти маринистов, пианолами и лимонными растениями) детство в доме своего деда по материнской линии, фамилии которого уже никто не помнил. Однако все помнили о том поучительном разговоре, который однажды, во времена своей молодости, дед вел с правителем некоей дальней страны – страны настолько отдаленной, что лишь изредка туда прибывали посетители, да и то старались как можно скорее покинуть те места по причине их крайней обширности. Один лишь дед графа Дештросс не побоялся этого безмерного пространства ради того, чтобы поговорить с правителем той земли.
Не забудьте про торт с орешками. Конечно, мы не забудем про торт. Мы уже идем за ним, тихонько спешим за ним, стремительно и спокойно струимся за ним сквозь черный сквер, где наблюдаем горсточку черных деревьев, квадраты плакатов, ветхую раковину летней эстрады с серым дощатым полом, статую убитого пионера, о котором мы полагали, что он приходится родней тому праздничному деду в красном тулупе, что навещал нас в новогоднюю ночь, немного пугая своим сдобным гоготом, немного удручая своей снисходительной праздничностью и плавностью своих повадок, к тому же тулуп его не всегда оставался красным, иногда он становился атласно-зеленым или парчово-синим, что напоминало трансформации священнических облачений, совершающиеся в маленькой и холодной церкви Иоанна Предтечи в Предтеченском переулке. Переулком предтекали мы далее, достигая площади, где поджидал нас великолепнейший гастрономический магазин.