Павел Пепперштейн – Бархатная кибитка (страница 31)
Мы… А кто такие, собственно, «мы»? Мы – это я рука об руку с маленькой краснощекой кузиной (о, я ее обожал!), либо же я с играбельным синим мышонком из резины – предназначался для ванн, непотопляемый, для теплых водных увеселений, ну а на суше фанатично зажат в кулачке.
Мы нередко бывали в этом магазине с нашими родителями и родственниками, но ни одно из этих посещений не обходилось без оттенка особой торжественности. Мы замечали эту торжественность в осиянном выражении лиц наших родственников: уже при приближении к магазину они выпрямлялись, переставали шаркать ногами, в глазах у них зажигался особый блеск – так заядлый театрал каждый раз испытывает волнение, подходя к театру в день очередной премьеры, так ревностный прихожанин в приподнятом и тревожном состоянии духа, постукивая зонтом, продвигается по направлению к храму в праздничный день, – тот магазин действительно напоминал храм, хотя бы потому, что он находился в огромном высотном здании со множеством украшений, зеркал и статуй. Обычно храмы не оснащают зеркалами, но в данном случае речь идет о храме зеркальной религии. Приближаясь к храму, мы поначалу видели огромный шпиль, поднимающийся из-за домов, затем, по мере нашего приближения, это здание вырастало во всей своей грандиозности, пока наконец не разворачивалось ввысь в скалоподобном вздымании. Тот решительный миг дозволял нам выбраться из паутины укромных дворов, из прохладных объятий микродеревень, угасающих за спинами городских зданий, чтобы выйти наконец на неровную, мощенную булыжником площадь. Однако к магазину еще надлежало подняться по длинной, окруженной гранитом лестнице, и только потом, оказавшись над площадью и одновременно у подножия зловеще нависающей громады, можно было вступить в его сверкающие чертоги. Внутренность магазина следовало бы сравнить с фойе театра, однако любое фойе, пусть даже самого почтенного театра, конечно, уступило бы ему по части безумных размеров и сакральной роскоши: ряды упитанных ваз выступали из мраморных стен, мешаясь с консервными пирамидами и сложными построениями из плиток шоколада, каменные гирлянды свисали с потолков, обвивая колонны, вились по прилавкам, где их можно было спутать с длинными плетениями сосисочных цепей, откуда-то исторгались водопады гипсовых снопов, и могучие руки изваяний заоблачно вздымали серпы и молоты на неизмеримой высоте, все это мешалось с толпой, растворялось в ней, и эта толпа не только текла по мраморным полам, покрытым тонкой темной чмокающей пеленой слякоти, но и низвергалась с потолков, отраженная бесконечными зеркалами, бурлила за кучами яблок, горами сухофруктов, причем все эти товары были бесконечно раздуты зеркалами, и уже не удавалось понять, где настоящие фрукты, а где их призрачное отражение, так что казалось, если захочешь взять яблоко – пальцы ударятся о стекло.
И чем дальше затягивалось наше пребывание в гастрономическом магазине, тем крепче становилось наше убеждение, что мы находимся во дворце призраков – анфилада, заполненная толпой, куда мы вглядывались, желая найти фигуру Покойного. Дедушка наш сделался первым умершим в коридоре наших воспоминаний. А вообще-то он был так спокоен – флегматик, скептик. Все это переплетение залов со светящимися изображениями продуктов питания: огромное яблоко, висящее в пустоте, наполненный светом молочный экран с выстроившимися кефирными бутылками, красным полумесяцем сыра и баночками простокваши, розовый окорок – все это огромное пространство, заполненное толпой, вдруг оборачивалось плоскостью, зеркальной стеной, амальгамой – нам открывала эту зловещую метаморфозу муха, неожиданно, на полном лету, севшая на воздух и злорадно потирающая лапки, или же усталая домохозяйка, прислонившаяся к спине собственного отражения, или же малозаметные серебристые швы – места соединения нескольких зеркальных щитов, – вдруг обозначающиеся в пространстве. Здесь мы окончательно теряли доверие к окружающей нас реальности и постепенно начинали чувствовать, что находимся на кромке хаоса, который вот-вот поглотит нас, мы ощущали головокружение и легкую тошноту, верх и низ менялись местами, сверху нам улыбалось лицо мясника, укрытое рыжей бородой (так мальчика укрывают одеялком по самые ноздри, а он все доверчиво синеет глазами), и мясник аппетитно взвешивал на ладони цепочку влажных сосисок, в то время как несколько статных женщин, отягощенных светлыми воспоминаниями, готовых почти улыбнуться, почти рассмеяться, пользовались прорехой между двумя огромными апельсинами, чтобы просочиться в соседний отдел, кто-то кротиком из чешского мультика копошился в темно-лиловой горке изюма, гигантские вазы, украшенные государственными гербами, нависали над прилавками, продавцы в белых халатах застывали на высоте, охваченные цепкими каменными лианами, сплетенными из знамен, виноградных гроздьев и пшеничных снопов, а изваяния, принадлежащие к отряду новейшей мифологии, предлагали покупателям наполнить свои желудки самыми питательными в мире отражениями.
Изможденные, счастливые, мы покидали фантасмагорическое здание и направлялись домой. По дороге домой мы присматривались к Покойному, проверяли качество снега на плечах его черного, подбитого ватой пальто, гадали, не претерпел ли он каких-либо изменений в ходе столь опасного погружения в глубины гастрономического омута, наконец мы спрашивали себя, тот ли это человек, о котором мы самонадеянно полагали, что отчасти знаем его, или уже иной, коварно подмененный? На последний вопрос мы, конечно, не могли дать себе отчетливого ответа, в первую очередь потому, что не знали, является ли дедушка неизменной и существующей отдельно от нас личностью. Может быть, он только тень, сквозь которую струится череда духов, как прохожие в солнечный день струятся сквозь тень дерева, на краткий миг сливаясь с ней, разделяя с ней ее мятущийся контур, но потом снова покидая ее, чтобы продолжить свой путь по залитому солнечным светом тротуару? Или этот старческий облик хранит в себе пустоту – сияющую пустоту скепсиса, искрящуюся пустоту флегмы?
Дома мы сразу убеждались в том, что гости уже пришли, что вешалка обросла чужими влажными шубами, и какой-то сторонний родственник, бесшабашный визитер, уже вываливался из сортира под аккомпанемент падающей воды, чтобы обрушиться на нас со своим тяжелым неприязненным поцелуем.
Вы с легким испугом взирали на то, как гости с поразительной быстротой разоряют волшебные гнезда.
Мы пили чай вместе со всеми в желтом свете трехлапчатой люстры, напоминающей цветок с тремя фарфоровыми чашечками, – яркое верхнее освещение казалось нам непривычным, в нашей квартире обычно висел полумрак, который только кое-где рассеивала маленькая, тускловатая лампочка, и то наполовину задушенная абажуром или наброшенной шалью, впрочем, остро лучились настольные лампы, но они отбрасывали на стекло того или иного письменного стола только полукруг света, который хотя и позволял подробно разглядеть фотографии родственников и открытки с видами крымских курортов, но…
…но, по сути, этот ничтожный оазис сияния не в силах был бросить вызов окружающей тьме, о которой мы, не вполне воцерковленные недоросли, нередко шептали: тьма внешняя, тьма египетская.
Пожалуй, тот вечер, о котором мы сейчас вспоминаем, стал одним из немногих вечеров, когда мы смогли рассмотреть в достаточно ярком освещении хотя бы одну комнату нашей квартиры, ту комнату, где всегда проходили наши трапезы. Конечно, кое-что удавалось рассмотреть днем, в трезвые зимние месяцы. Весной, летом и осенью слишком опьянял комнату солнечный свет. Не всё, отнюдь не всё открывалось взгляду. Например, почти недоступным и таинственным оставалось то, что было изображено на картинах.
Вот, скажем, картина, висящая над сервантом: долго ее не удавалось порядочно разглядеть, теперь же мы почти доросли до нее и она уже не парит над нами в неизмеримой высоте, закутавшись в загадочный сумрак, теперь мы можем с легкостью разглядывать в мельчайших подробностях эту картину не только в полутьме, но и с закрытыми глазами, и даже удалившись от нее в синие, бездонные страны. Каких только предположений не строили мы относительно этой картины! То нам казалось, что это замысловатый горный пейзаж с рассыпавшимися по дороге путниками, или же мы различали живот, голову и раскинутые руки пышно одетого толстяка, который то ли лежал на земле, то ли произносил заздравную речь, то ли гомерически хохотал, или же нам чудилось, что здесь изображено беспокойное животное, изогнувшее спину и настороженно застывшее на своих упругих лапках. Виновником этих абсурдных предположений был обманщик-свет, или, иными словами, игра сутулых пожилых теней. Эти бесплотные и бесплодные заговорщики продолжали обманывать нас, пока не зажгли верховную люстру, и тогда мы убедились, что это натюрморт. Огромный надрезанный плод с золотисто-розовой мякотью, где веером сидели черные косточки, сочился прозрачным соком в окружении всевозможных фруктов: яблок, персиков, кистей зеленого и черного, с лиловым налетом, винограда, слив, абрикосов и прочего. Признаться, мы так до сих пор и не знаем, что за экзотический плод послужил живописцу композиционным центром. И все же, несмотря на долгую историю оптических недомоганий, связанных с этим холстом, мы собираемся пропитать данный прозаический фрагмент восхищением в отношении описываемого живописного полотна. Эту картину в какой-то момент запросто вынесли на помойку, но мы всегда будем вспоминать о ней с уважением и симпатией, усматривая сквозь изображенные здесь фрукты всю галерею наших фантомов: и гримасы толстяка, и рожицы путников, уходящих по горной дороге, и напряженную позу непостигнутого нами животного, и целую анфиладу дней и вечеров, когда наши взгляды и мысли обращались к темному прямоугольнику в золотой раме, величественно воспаряющему над сервантом.