18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Павел Нилин – Знакомство с Тишковым (страница 121)

18

Исполненные символического смысла строчки, стоящие в финале повести («Перекресов взял горсть мякины и стал внимательно и молча рассматривать ее под лампой. Он зачем-то дул на ладонь, и часть мякины сдувалась. А на ладони оставались зерна, показавшиеся Сергею Варфоломеевичу незнакомыми и необыкновенно крупными в свете лампы»), рождают благодушие, ощущение завершенности борьбы. Невольно уподобляют ее чему-то крайне легкому и безболезненному.

Между тем писательская биография клонилась отнюдь не к идиллически безмятежному продолжению.

Осуществляя внутреннюю ломку, перестройку, писатель обращался к собственному жизненному опыту, к своим молодым годам, когда он, не помышляя о литературном будущем, служил в угрозыске неприметного сибирского городка Тулона, колесил по тайге, вылавливая бандитов, наставляя заблудших на путь истинный. Время было тревожное — 20-е годы; юный сотрудник угрозыска чуть не схлопотал пулю, невесть кем посланную в светившееся среди ночи окно.

Значит, «Испытательный срок» и «Жестокость» писались с себя, со своих тогдашних дружков и недругов.

Ответ прост и несказанно удобен. Но сам порождает тьму вопросов. Биография может стать ключом к творчеству писателя, только не универсальной отмычкой.

Почему Нилин так поздно написал «Испытательный срок» и «Жестокость»? Вместо того чтобы сразу пойти за событиями, еще свежими в памяти, за людьми, чьи образы не успели потускнеть, он уносился фантазией в края, менее ему знакомые, писал о делах, менее известных. Почему для вызревания «Испытательного срока» и «Жестокости» понадобилось более трех десятилетий — срок, когда многое улетучивается, невозвратно уходит, когда были написаны десятки произведений, столь далеких «Жестокости», что диву даешься — неужто все это вышло из-под одного пера?

Если же станем тщательно, ничего не пропуская, прослеживать все этапы писательского пути Павла Нилина, то сделаем неожиданное открытие: примерно на полдороге между днями службы в тулонском угрозыске и днями написания «Жестокости» он опубликовал мало кому запомнившуюся повесть «О любви». Она, как видно, была Нилину не слишком дорога — в дальнейшем он не включал ее в свои сборники.

А между тем в повести «О любви» содержалось все, вернее — почти все, что позднее в «Жестокости».

П. Нилин предлагал очередной вариант древней, как мир, истории: он любил ее, но не был любим ею. Хотел рассказать «о любви», лишь о ней, ничего вокруг не касаясь, полагая, будто такое возможно…

Почему из бесконечного множества сцен, картин, страниц, промелькнувших в калейдоскопе памяти, писательская мысль дважды вырвала обшарпанные комнатки провинциального угрозыска, таежную Сибирь двадцатых годов? Почему из десятков прошедших перед взором лиц отчетливее всех вырисовывалось лицо «старого сыщика» Ульяна Григорьевича Жура и молодого — Веньки Малышева? Почему? В повести «Испытательный срок», этой прелюдии «Жестокости», есть мимолетный эпизод, неожиданно приоткрывающий завесу над авторскими побуждениями.

Только еще переступивший порог губернского розыска Егоров, менее всего надеющийся выдержать стажерский срок, впервые в своей восемнадцатилетней жизни получает приглашение на торжественный вечер, посвященный Октябрьской революции. Он идет по коридору управления милиции, где прогуливаются пришедшие на вечер мужчины и женщины. «Пахло духами, пудрой, легким табаком и чем-то неуловимо волнующим, чем пахнут праздники нашего детства, нашей юности».

Детство, юность с непредвиденной силой захватили Нилина. То, что — не всегда осознанно — сопутствует человеку на протяжении жизни.

Сибирь, разбуженная, растревоженная Октябрьским порывом. В ее глуши революция встречалась с самыми глубокими и сокровенными народными проявлениями. Неспроста отсюда, из сибирских деревень и таежных сопок, пришли в литературу первые герои Вс. Иванова, Л. Сейфуллиной, А. Фадеева.

П. Нилин прорывался к своей молодости, преодолевая толщу лет и толщу собственных книг, где эта молодость уже однажды отлилась, приняв формы и очертания, вызывавшие теперь несогласие. Он хотел ее разглядеть, постичь, передать заново со зрелостью, дарованной новыми днями середины пятидесятых годов.

Теперь Нилин признает власть времени над людьми. Да, глухая провинция, ослабленные расстоянием раскаты столичных потрясений. Захолустье — вяжущее, сковывающее. Измеряя глубину провинциальности, писатель всякий раз удостоверяется: многое способствует очерствению сердца и разума, а когда волей обстоятельств приходится сталкиваться с самым отвратительным и неприглядным, до чего же легко ожесточиться, извериться в людях.

В угрозыске работают не ангелы. Подвизаются и сомнительные личности, готовые служить нашим и вашим, взяточники, а то и враги.

На протяжении повести Нилин не устает сравнивать двух стажеров — Егорова и Зайцева. Но избегает выводов.

«Конечно, Зайцев более шустрый. Шустрых все любят, — замечает он, чтобы тут же оговориться: — Однако пока еще ничего не известно».

«А какой паренек Егоров? — спрашивает он в другом месте и поспешно добавляет — Об этом еще ничего не известно».

Не авторское осторожничание, еще меньше — попытка заинтриговать читателя.

П. Нилин не намерен опережать, подхлестывать действие. Неторопливо ведется бесхитростное сравнение. Ему подвергается все, начиная от незавидной одежонки приятелей и кончая оттенками мысли, чувства. Выводы же пусть делает читатель.

По воле случая, по путевке губкома комсомола два рабочих парня стали стажерами угрозыска. Испытательный срок выявит данные Зайцева и Егорова.

«Обыкновенные» парни отъединяются от общего потока и, попав в замкнутую ситуацию, испытываются не совсем обыкновенными обстоятельствами. В том и состоит «Испытательный срок».

Человек, не проживший и двадцати лет, переносится в условия, где повседневная работа означает повседневный риск, выключается из общей размеренной жизни и подключается к жизни, полной опасностей и тайн. Получает оружие и право его применить. Вместе с оружием и таким правом приобретает невольное превосходство над людьми.

На протяжении повести ни Зайцев, ни Егоров не совершают ничего предосудительного; если и допускают мелкие оплошности, то не без того, — новички.

Оба приняты в угрозыск.

Почему же благополучный, оправданный всем ходом финал вместо того, чтобы вызывать удовлетворение (мы, по нашей естественной читательской слабости, всегда ждем «хорошего конца»), вызывает недобрые предчувствия?

«Еще ничего не известно», — настаивает автор. Зайцев не преступил закона, инструкции, и бог весть до чего додумается тяжелодум Егоров. Но читатель уже видит некоторую неприязнь Жура к Зайцеву и его дружески-снисходительное участие к Егорову.

Зайцев вызывает настороженность как раз потому, что естественнее, легче Егорова осваивает новое для себя дело, становится в угрозыске своим. «Зайцев прямо-таки рвался к деятельности, бурной, рискованной, головокружительной, готовый хоть сейчас поставить на карту свою восемнадцатилетнюю жизнь».

А Егоров не рвался, не испытывал ни малейшего энтузиазма. Нужна работа, нужен заработок. Если уж послали в угрозыск, будет бороться со спекулянтами, нэпманами, бандитами. Но испытывать» как Зайцев, сладострастный восторг, почувствовав в руке вороненую сталь револьвера, ему не дано. Да что там револьвер! Надо же Егорову дойти до такого позора — грохнуться в обморок при виде повесившегося аптекаря. А во время операции в притоне Егоров тоже учудил — надумал забрать домой болтавшегося под ногами си-роту, усыновил его. И уж вовсе идиотски выглядел Егоров, когда задержанному матерому ворюге предупредительно подал пальто — не приведи бог, простудится.

Зайцев так не обмишулится. Решительности, смелости, сообразительности ему не занимать. И слюнтяйничать не станет.

При виде преступника Зайцева захлестывает ненависть: «Я бы его сейчас прямо стукнул». Он жаждет немедленной расплаты — око за око: «Убийство за убийство. Я бы даже и разбираться не стал…»

Жур возражает: разбираться нелишне, и опущенный в благородной ярости кулак— не самый праведный из судей.

Но новичка Зайцева не переубедишь, не переспоришь. Он не верит, будто кого-то можно исправить, будто надо во что-то вникать, и неуступчиво стоит на своем.

«Когда я еще хотел поступить в уголовный розыск, у меня было такое представление, что здесь сразу кончают. Берут и сразу в случае чего… кончают…»

Зайцева влекла в угрозыск мальчишеская романтика, но романтизировал он не благородство, необходимое профессии; упивался ее неизбежной жестокостью, пьянящей возможностью порисоваться. Тщеславное желание показать себя он мог удовлетворить лишь крутой беспощадностью, не задумываясь, нужна она или нет. Это и почувствовал Жур: «Тогда ты ошибся, Зайцев… Тогда тебе всего лучше было пойти в палачи».

Однако Зайцев не считает, будто ошибся. Да и Жур тоже не считает. Конечно, у молодого стажера «есть муть в голове», «…но я тебя мутным полностью не считаю», — говорит Жур, словно оправдываясь. Чтобы смягчить свою резкость, он советует- Зайцеву читать книги, думать, глядеть, как народ живет, узнавать, в чем трудность жизни.

Немножко — не правда ли? — обидно за Жура; он дает Зайцеву благие советы, каким тот не собирается внимать. Было бы отраднее, если б Жур сразу, что называется, поставил Зайцева на место.